Ко входуЯков Кротов. Богочеловвеческая история
 

Яков Кротов

АСКЕЗА

 

ЗА ИЗВРАЩЕНИЕ ИЗВРАЩЁННОГО!

Грех и зло есть извращение - или, говоря проще, мы словно вывернуты наизнанку. Это имеют в виду богословы, утверждая, что зло ничего само создать не в силах, а лишь паразитирует на добре. Покаяние это процесс выворачивания вывернутой варежной в нормальное состояние. 

В религиозном отношении это означает признание не себя, а Бога центром мира. Своего мира, конечно. Признать Бога центром мира ближнего своего дело нехитрое и ведёт прямо к фарисейству, к попыткам руководить другим под лозунгом служения Творцу. В этом смысле быть неверующим простительнее, чем веровать и пытаться веру использовать для превозношения над окружающими. Это может проходить с призыванием Имени Божия, но без реального - бескорыстного - интереса к Богу. Между тем, благоговение есть прежде всего не преклонение перед могучим средством исполнения нашей воли, а замирание сердца от мысли (и, если Бог даст, от ощущения): как же Бог превосходит моё понимание, сколько ещё предстоит понять о Нём.

У некоторых людей очень яркий первый опыт богопознания, у некоторых этот опыт сперва бледный, с годами разгорается, но в сравнении с глубиной Божией это всё очень второстепенные и ничтожные оттенки. Поэтому вера не должна быть "сытой", считающей, что дальше осталось совсем немного понять. Не должна быть вера и малоежкой, считающей мистику уделом избранников, смиряющейся с тем религиозным опытом, который у неё уже есть, большим или маленьким. Особенно это важно для христианина, потому что вера в Воскресшего Сына Божия бесконечно глубже веры вообще, которая и сама-то бесконечно глубока.

В личном отношении выворачивание себя в нормальное состояние означает признание не себя, а ближнего центром мира. Это - воспитанность, гуманизм, цивилизованность, то самое мещанство и мелкобуржуазные ценности, которые большевики выкорчёвывали с таким же или даже с большим рвением, с каким уничтожали религию. Подходить к фуршетному столу последним, но не брать последнего куска, оставляя кому-то, кто придёт после меня. В метро быть готовым скорее не войти в вагон и ждать следующего поезда, чем оттолкнуть другого. Не думать, что, если в храме посреди толпы пустое место, то на него можно встать - скорее всего, оно оставлено для дьякона. Не думать, что если все сидят и молчат, то нужно громко заговорить о своих или хотя бы и о чужих проблемах - скорее всего, каждый из молчащих рвётся заговорить, но сдерживается. Потому что главная проблема не в том, чтобы собраться и начать говорить о проблемах, а в том, что мы не умеем просто быть вместе в тишине и покое. 

Атака на эгоизм и суетность (которые вещи не обязательно совпадающие!) ведётся и изнутри, и извне. Изнутри - верой и религиозным обрядом, извне - воспитанностью. Конечно, воспитанность есть скорее отрицательное, внешнее средство, удерживающее от манипуляции другим, как и от идолопоклонства перед человеком, идеей, Богом.  Однако, высшее не стоит без низшего, а внутреннее не живёт без внешнего.

 

НАЧАЛА АСКЕТИКИ

"Начало премудрости - страх Господень", - любимое на Руси библейское изречение. Благая весть человеку - страшна. Бог сообщает: "Ты - можешь". Не могу я ничего, отстань! Не могу я рано лечь, не могу я написать отчёт, не могу я не наесться перед сном, не могу я не рассердиться! А Он всё твердит: "Ты - можешь". Не распяться, не раздать имение свое, а - рано лечь, написать, успокоиться без обжорства. И это у Него называется "хорошая новость": что я сам виноват! Хоть бы помог немного... Правда - и это уже высшая подлянка - Он ведь помогает... Но я же могу ещё и плюнуть на Его помощь, и сползти обратно в грех. Ох как я это могу!

"Могу" - а хочу или нет, совершенно неважно. Вон, апостол Павел дофилософствовался: чего хочу, того не делаю, а делаю, чего не хочу. Хочукалка - орган настолько микроскопический, что его две тысячи лет крутят и не поймут, есть он или нет. Вроде бы человек даже и не может хотеть грешить, это в нас, оказывается, нечеловеческое хочет согрешить... А с другой стороны, и добра человек не хочет - это в нас Дух Божий хочет добра. Но платить по счёту за выпитое, съеденное, нагаженное - ведь не преисподней, и не Духу, а лично мне. И спрошено будет - я сам и спрошу - не то, хотел или не хотел, а - мог или не мог. Мог... Могу. И это и есть самое страшное.

Современный человек думает об аскетах с некоторым ужасом. Бесстрастие видится преступным равнодушием -- человек может что-то сделать, кому-то помочь, и не делает. Смирение видится трусостью: человек прикидывается кучкой мусора, чтобы по нему никто не бил молотком. Отказ от мира видится отказом от всего светлого, радостного. “Видится” не означает только “кажется”, потому что есть, есть аскеты, которые не бесстрастны, а равнодушны, не смиренны, а трусливы, не к Богу стремятся, а к изоляции от людей, которым нравится грустить. Причем именно такие аскеты либо уходят от мира понарошки, телом и душою пребывая в нем, работая в его учреждениях, либо периодически совершают из своего одиночества набеги на мир -- в теле или в книге, и проповедуют свой образ жизни как подлинно аскетический.

Но как глупо судить о львах по кошкам, так неумно судить об аскетах по проповедникам аскетизма. Есть способ проще. Дело в том, что аскетизм, подвижничество, воздержание, уход от мира не есть какие-то вериги, не есть “нужно” и “должно”, возлагаемое на христиан. Аскетизм есть, как и все хорошее, не “нужно”, а “можно”. Аскетизм удовлетворяет потребность человека, а не потребность Бога. Неверующий человек нуждается в аскетизме, и в его жизни достаточно аскетического. Только это вовсе не подвиг вставания на работе каждый день в одно и то же время, и вовсе не покорность земному начальству дает почувствовать вкус послушания воле Божией (хотя было много проповедников именно таких аналогий).

Память о смерти, смирение, пост, -- эти и многие другие аскетические приемы ведут к одному: человек словно становится невидимым. Или, еще точнее, по евангельски точно, он умирает для мира. Он смотрит вокруг словно душа, которая посмотреть может, но потрогать -- нет. Современному человеку подобные ощущения знакомы и дороги, он, собственно, ради них и работает, ибо это есть ощущения отпуска, отдыха.

Отпускник, как и аскет, словно умирает для обычного мира, перестает им интересоваться, переносить в иную (и высшую, лучшую) реальность. Поэтому отпуск стараются проводить в другом месте -- чтобы физически, телесно, обрезать связи с обыденным. Но и для христианина аскетизм есть обрезание связей с обыденным. Дача, отдых на Черном море или прогулка по Парижу, -- смысл один и совершенно аскетический: ты где-то, где никого не знаешь, не имеешь ни с кем счетов, тебе все одинаково милы, ты всем улыбаешься, ты не знаешь и не хочешь знать, какие склоки и проблемы скрываются за красивыми фасадами, ты принимаешь вещи такими, какими их видишь с тем бесстрастием, какое и есть подлинное аскетическое: то есть, без дурных и разрушительных движений души, а лишь с восторженным и благодарящим.

Неверующие пугаются умерщвления плоти, с содроганием читают рассказы о живых мертвецах. Между тем, главный вид отдыха современного человека -- сидение перед телевизором -- есть именно вхождение в состояние мертвеца. Жизнь идет перед нами на экране, но мы в ней не участвуем и не можем участвовать.

Техники стараются сделать воспроизведение этой жизни как можно более реальной, но чем реальнее звук и изображение, тем реальнее и факт нашей остраненности от этой жизни, которую нам именно поэтому и приятно наблюдать. Если мы и сострадаем, и сопереживаем видимому, то всего лишь как бесплотные существа, которые все равно остаются иными (и, разумеется, не менее, а более реальными -- как и аскет не менее, а более реален, нежели политик).

Более того, если когда-нибудь телевидение усовершенствуют до того, что мы сможем включаться в действие, определять развитие сюжета, -- и тогда мы останемся сторонними действию, потому что мы не будем рисковать своей жизнью, мы будем рисковать только неправильно распорядиться чужой. Таков и аскет и его -- молитвенное -- попечение о мире. Отвечает и аскет, и зритель перед кем угодно, но не перед тем, о ком он печется, кому он сострадает. Аскет отвечает Богу, зритель -- кому пожелает.

Неверующему сравнение монастыря с отпуском поможет понять верующего. Начинающему аскету, особенно если этот аскет очень хорошо знает, что такое отпуск, дача и телевизор, это сравнение, дай Бог, поможет понять, что он не только ничего не теряет, но наконец-то обретает то, о чем всю жизнь, еще до обращения к Богу, мечтал. Аскет отпущен, как и сказал старец Симеон, принимая на свои руки младенца Христа: “Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко...”. Аскет знает то, что знает любой отпускник: кто удаляется от мира, не обязательно боится мира (хотя бывают и трусы, но они редко находят в себе силы заработать на дачу или поездку в Париж, равно как и выдержать аскетическую жизнь). Аскет умирает для мира не для того, чтобы мир не мог нас убить (он по-прежнему моет), а для того, чтобы нормально жить, жить так, как стремится жить всякий разумный и добрый человек.

Сан-Франциско далеко, если ехать низко,
Если ехать высоко, Сан-Франциско близко.

Обратите внимание, что в этом изумительном стихе избран не просто первый попавшийся далекий город, а именно город, посвященный святому Франциску Ассизскому. Поэтический этот шедевр отражает простейший принцип аскетики: туда, куда без Божией помощи, мы будем ползти всю жизнь, с Богом мы окажемся очень быстро и увидим новый горизонт.

Аскетика есть обучение христианина христианской жизни. Это кажется нелепым: лошадь не надо ведь учить лошадиной жизни, рабочего - рабочей, генерала - генеральской. Но христианин - не только национальность, не только профессия, не только звание и чин (хотя и все это). Христианин прежде всего - спасенный Христом человек, и, как после всякого спасения, мы должны отдышаться, прежде чем идти дальше. А поскольку спасение во Христе - спасение не к прежней жизни, а к жизни во Христе, мы больше похожи даже не спасенного в последний момент утопающего, которому достаточно отлежаться, чтобы жить, а на новорожденного, который ведь человек, только человеческого в нем почти нет. Именно поэтому обращение к Христу часто ухудшает человека - он отплывает от одного берега, но до другого еще плыть и плыть.

Дело, однако, не только в том, что христианин до самой кончины своего земного пути остается новорожденным - рожденным к новой жизни, и не только в том, что жизнь во Христе есть нечто столь совершенно иное для этого мира, что она должна переживаться всегда и как нечто совершенно новое.

Жизни во Христе надо обучаться еще и потому, что в самой основе нашей веры лежит различение человека и его жизни. О Боге мы говорим, что Творец есть источник Жизни, источник Творения, есть сама Жизнь - но все же язык человеческий вынужден ставить некоторую связку, добавлять это "есть" между Богом и Жизнью, и это "есть" обозначает пропасть, лежащую между нашим представлением о Боге, а в конечном счете и между нами как творением, между всякой жизнью и Богом. Все-таки в пределе Бог - Иной, и сущность Его не может быть полностью отождествлена ни с чем, что Он дает нам. Сотворенный по образу Божию человек так же, в сущности, отделен от своей жизни, и недаром в молитвах мы просим Бога отдельно о себе и отдельно "о всей жизни нашей". Наше "я", наша человеческая сущность неизмеримо глубже нашей жизни - и только это рождает ложное представление о переселении душ и истинное представление о покаянии. Да-да, покаяние - сама суть аскетики - есть невозможная наглость, если совершенное нами является частью нашей человеческой сущностью, и есть наглость простительная, если наши поступки являются чем-то все же вторичным и внешним по отношению к нам.

*

Ад бездонен, небо бесконечно. Ад это конец пространства, это вечный конец, бесконечный тупик.

Человек боится сумасшествия. Самой веры многие боятся как разновидности сумасшествия, искажённого восприятия мира, иллюзии, которая блокирует критическое отношение к иллюзоности, сна, из которого не только невозможно проснуться, но который сознаётся не как сон, а как главная реальность.

Вообще-то бояться надо не сумасшествия, а беснования. Разница ощутимая для окружающих, прежде всего. Простейший пример беснования - грех. Грешник убеждён, что "ничего не было" или даже что "всё было правильно". Ну, сбросил атомную бомбу - а что тут такого? Мы в Хиросиме с Гитлером боролись!

Евангельский бесноватый, вероятно, не был ни сумасшедшим, ни бесноватым. При многих нарушениях умственного развития такие припадки бывают. Люди, которые боятся бесноватых, опаснее самих бесноватых. Бесноватый может убить десяток человек. Человек, который боится бесноватых, может одобрить убийство миллиарда.

Страх - вот главная причина сумасшествия. Человек глядит в бесконечность и видит бесконечное зло, бесконечную смерть, нескончаемое насилие. Не в ту бесконечность глядим. Мы опустили голову, а надо было поднять. Мы глядим себе под ноги, а надо бы глядеть в лицо Божие. Наши ножки - вот они, что их разглядывать? А лицо Божие - невидимо и притягательно этим. По справедливости все люди должны быть сумасшедшими - если бы наши мысли и поступки получали естественное продолжение. Только в мире справедливости нет, Бог даёт нам избавление, вдохновляя и поддерживая вне зависимости от того, веруем мы в Него или нет, живём по Его заповедям или нет. Он даёт всем любовь, творческую способность, включающие в себя огромную долю легкомыслия, нелогичности, непоследовательности - и это спасает нас от бездны, на краю которой мы так беззаботно развлекаемся, а иногда и дерёмся.

Человек должен заглянуть в "нижнюю бесконечность". Должен понять и, главное, признать, что может сойти с ума, что уже сходит, что может сделать любой грех. Должен впустить в душу отчаяние. Пусть отчаяние встретится с надеждой, которая всегда в душе есть, хотя сам человек боится своего дара надеяться и считает его опасным вздором. Надежда обращается к бесконечности живой, верхней, бесконечности Божией. Зримым символом небесной бесконечности Откровение делает лестницу, ведущую в небо. Путь к Богу есть именно путь, подъём - падение в мёртвую бесконечность есть не путь, а просто падение. В падении нет ступеней, есть стремительность.

Человек боится не мёртвой бесконечности, а живой. Мёртвое нам почему-то не так страшно, человек способен покончить с собой, бросившись вниз. Взлететь человек не способен, может, поэтому и боится самой мысли о Боге. Вера в Бога не избавляет от этой боязни. Ну, есть - но я могу взлететь по лестнице к любимой, а к Богу не могу. Это и есть маловерие. Да, мы не можем взлететь. Но мы можем приподняться - приподняться над собой, над смертью, над ненавистью. Богу этого достаточно - мы приподымаемся, Он подхватывает и несёт нас так, что гимны говорят о Богу как об огромной птице. Греки делали в своих храмах особые ступени для божеств - преогромные. Духовная жизнь только из таких ступеней и состоит. Человеку по ним подняться невозможно, а Богу ненужно. Но Бог берёт нас на руки и подымает по небесной лестнице, - это и есть Царство Христово, а жизнь, где мы несём других на руках - это Церковь Христова.

 

*

Аскетика приучает к жизни с Богом и людьми. Неверующий человек часто боится, что, уверовав в Бога, он забудет людей или станет их меньше ценить и меньше ими интересовать. Этот страх - от знакомства с верующими фарисеями, которые так боятся, что между ними и Богом окажется ближний и что этот ближний застит им Бога, что превращают Бога в единственного участника своей религиозной жизни. Нет ничего, более противного Богу! Ведь всякая нравственность, всякая духовность, есть усилие, обращенное к человеку, а не к Богу. И тем не менее, без Бога делать совершенно ничего невозможно - Он, действительно, должен стоять и у святых действительно стоит между нами и ближними. Не ближний между мной и Богом, не я наедине с Богом, а Бог между мной и ближним. Глазами Христа я должен глядеть на человека, через страдание и смерть и воскресение Христа я должен понимать человека, Духом Христовым я только и могу найти нужное для человека слово. Для этого я и должен «облечься» во Христа, словно в скафандр. Иисус - фильтр, который поглощает и уничтожает злое, исходящее от меня подобно радиоактивности, и пропускающий, умножая при этом, то доброе, что исходит от меня.

Христос именно необходим не как воспоминание об учителе истины, а как постоянно присутствующий между мной и другим свидетель и помощник и Господь. Именно поэтому в Евангелии нет универсальных рецептов, пригодных на все случаи жизни - Христу нужна не святость наша, не добро наше, а мы сами, лично каждый из нас. Он дает нам не мертвые советы, а живого Духа. Он заставляет и Церковь Свою, и христиан жить постоянно на грани риска, фола, Он то и дело разоряет наши храмы и предприятия, когда мы вдруг начинаем жить на гарантированные проценты с накопленного капитала.

Иисус беззащитен и хочет остаться таковым. Он хочет, чтобы его защищали не ризы, не церковные институты, не папы или патриархаты, а лишь человеческая душа и сердца - там Царство Его. Только христианин - оплот, средоточие и защита Христа. Словно младенец на руках Божией Матери, Он вверяет Себя рукам каждого из нас, и мы можем уронить Его и убить. Ему нужен человек - хотя бы ценой Своей собственной жизни.

*

Пустыня начинается там, где заканчивается жизнь. Большинство людей живёт в пустыне, только загромождённой муляжами – пластмассовыми пальмами, неподвижными фонтанами, восковыми масками. Это хорошая новость: не обязательно куда-то ехать, чтобы оказать вместе в пустыне вместе с Господом, Предтечей, великими подвижниками – и, кстати или некстати, с чёртом. Достаточно оглядеться вокруг и поискать настоящее в своей жизни. На что ни упадёт посвежевший и протрезвевший взгляд, - всё лишь хитиновые оболочки от когда-то молниеносных и живых реалий. Подлинного разве что небо – так и в пустыне есть небо.

Вот когда от всех суррогатов освободишься, тогда начинается жажда подлинного. Для человека, закопанного в пустыне по горло, люди делятся не на плохих и хороших, а на имеющихся рядом и отсутствующих. Пусть хоть Гитлер к тебе по пустыне идёт - слава Богу и за Гитлера, может, он тебя откопает. Все претензии к людям - от самообмана, от уверенности, будто незаменимых нет. Есть, и это очень кстати - ведь и ты незаменим.

*

Аскетику часто путают с сублимацией, причём и сами аскеты. Есть даже специалисты по сублимации. Нет-нет, эти как не аскеты - это мастера, которые занимаются изготовлением сувениров. Сублимация - не только перевод сексуальной энергии в физическую или интеллектуальную. Сублимация ещё и перевод картинок с бумаги на кружки, футболки, прочие сувениры.

Аскеза превращается в сублимацию, когда человек использует энергию не по назначению. Должен быть примерный семьянин - становится монастырский повар. Должен быть писатель - становится пономарь.

Бывает и наоборот. В современном мире так много плохих литераторов, что, кажется, чаще бывает наоборот. Люди, которые были бы хорошими монахами, сублимируют энергию, предназначенную для молитвы, в написание текстов.

Было бы неумеренным, агрессивным аскетизмом считать всю жизнь - лишь сублимацией, превращением в суету того, что должно бы осуществляться в раю каким-то совершенно невероятным для нас образом. Церковь без особых успехов сопротивлялась такой агрессии, - например, когда защищала от монахов брак, от постников - котлеты.

Сама по себе сублимация ни плоха, ни хороша. Плохо, когда сублимированное мясо выдают за настоящее (такое, обезвозженное мясо можно хранить очень долго и его используют в экспедициях). Для того в монастырях и устанавливают по возможности долгий период испытания, чтобы стало ясно: человек сублимирует что-то, с чем не в силах справиться без монашества, или у человека действительно есть способности к молитве.

Помогает этот искус не очень - судя по многочисленным в каждом поколении жалобам монахов (причём из опытнейших) на то, что настоящих монахов мало. А судя по жалобам на засилье "бульварного чтива", "попсы", "мазни" и т.п. - в культуре тоже большинство составляют не те, кто без культуры жить не может, а те, кто в культуре "оттягивается", находит убежище (и заработок), потому что не смог выполнить своего подлинного предназначения. И вот здесь-то и нужна аскеза как умение ограничить себя, на время притормозить (и время от времени притормаживать в течение всей жизни), чтобы понять - идёт ли творчество или сублимация.

Всякий проходит через сублимацию, не всякий доходит до творчества. Тут ведь речь даже не о пропорциях, а о чём-то бесконечно трудноуловимом. Различие такое же, как между "молиться, чтобы жить" и "жить, чтобы молиться", между служением Богу из страха - и служением Богу из любви. В какой-то момент человек непрерывно молитво - "непрерывно" в том смысле, чтобы молитва стала подкладкой всей жизни. Пишешь - а внутри молишься, ешь - а внутри молишься. Молитва превращается в навык наподобие вождения автомобиля. Но в какой-то момент верующий из человека, который ездит в автомобиле по своим делам, превращается в гонщика, который сосредоточен на гонках даже, когда спит. Он автоматически ест, работает, пишет, ходит - а на первом плане молитва. Жизнь ощутимо переворачивается.

ЦЕЛЬ И КОНЕЦ АСКЕТИКИ

Иоанн Кассиан различает в аскезе цель и конец. Собственно, тем самым он вводит духовную жизнь в круг, как он сам выражается, "всех наук и искусств" (Д2/1) - она перестает быть личным, интимным делом, подвластным только внутренним механизмам. Аскетика вводится в культуру, становится ее неотъемлемой частью - пока только тем, что принимает на себя структуру мышления, которым мыслил античный мир. Бесформенный мир внутренних переживаний начинает структурироваться, подобно тому, как творение с самого начала структурируется Богом, начиная с разделения суши и неба.

Ведь различение "цели" и "конца" отнюдь не естественно, не заложено в "природе" вещей. Оно нуждается в разъяснении - и Кассиан его дает, причем дает не логическое объяснение, а образ: цель ("scopon") пахаря - сделать землю плодородной, конец ("telos") - урожай. Когда впервые единый  - бесконечный, круговоротный - земледельческий процесс был словно мощно остановлен мыслью, когда в нем увидели это различение, качественное различие между человеческим усилием и усилием земли - то была великое свершение мысли, в котором уже таилась и философия Платона с Аристотелем, Канта с Гегелем, без которого не были возможны никакие революции, с их культом качественного скачка и постоянным успокаиванием недовольных революционеров: урожай впереди.

Цель аскезы - чистота сердца, конец - Царство Божие. Здесь, едва начав, мы сразу обнаруживаем, что вся огромная новизна, внесенная Кассианом, заложена в Новом Завете. Он вспоминает ап. Павла: "Плод ваш есть святость, а конец - жизнь вечная" (Рим 6 22). Вся аскетика, все подвижничество, все совершенство и святость - наши, земные цели. Они навеки, до Суда, останутся так же качественно отличны от конца своего - Царства Божия - как качественно отличен самый жирный и замечательный чернозем от буханки хлеба.

Это разделение отделяет христианское подвижничество от любого самосовершенствования. Методы, способы, техники могут быть одни, но только Церковь напряженно поддерживает знание о том, что, кроме цели, у христиан есть еще конец - Христос. Различие здесь - качественное, как между альпинистом, цель которого - вершина, и космонавтом, который, готовясь к полету, и на вершины взбирается, но всё же постоянно знает, что его цель - не земля, пусть самая близкая к небу, а само небо.

Разделение цели и конца останавливает сатанинскую гордыню - даже если какой-то герой вообразит, что достиг святости, никогда - изначально, по определению никогда! - он не сможет решить, что достиг и конца, Царства Божия. Как бы мы ни старались, мы можем - и должны - достигнуть только цели, а конец придет сам. Сколько бы мы ни давали, мы не дадим главного - главное мы должны взять. Это разделение творит мир аскезы, в котором твердь, суша - это человек, а небо - Бог.

НОН-СТОП АСКЕТИКИ

Нам кажется немножечко наивным стремительное пожелание апостола Петра во время Преображения Господня: поставить шалашики и навсегда остаться жить здесь, на Фаворе. Но этот порыв Петра был очень точен духовно, поскольку он хотел постоянно быть в общении со Христом - постоянно молиться, а не бесконечно отдыхать. Вслушайтесь: "добродетель", "делание добра" - не качество души, а усилие души, напряженный и протяженный во времени процесс. Добродетель прямо противоположна греху именно в своих отношениях со времен. Грех сам по себе краток, он стремится съежиться и стать почти незаметной точкой - так он кажется безобиднее, так ему легче въехать в человеческую душу. Грехопадение Адама было даже не минутным - секундным делом. Зато последствия этого минутного дела объемлет целые исторические эпохи, собственно и рождает самое время как томительное вслушивание в эхо, раскатами катящееся по вселенной от нескольких слов Адама и Евы. Собственный опыт каждому напомнит, как молниеносно совершаются ошибки - одной опрометчивой фразой, одним неверным шажком, и как непропорционально велики последствия ошибок. Чтобы опоздать на поезд, достаточно одной секунды - так крохотный грех, одно "да", сказанное невовремя, иногда калечит целую жизнь (и еще хорошо, если одну!).

Добродетель - противоположна греху в отношении времени (как и во всех прочих отношениях). Добродетель не может быть разовым действием, актом, который очистит нам авансом жизненное пространство. Ее нужно поддерживать и совершать постоянно. Добродетель нужно жить. Вот почему всякое аскетическое упражнение стремится быть непрерывным, будь то пост или молитва.

Вера включает в себя усилия, творчество, достижения, но она ими не исчерпывается, ведь вера есть вера в Бога, в жизнь с Богом, причем жизнь вечную. Поэтому верующий знает, что Богу важен не результат его усилий, и даже не сами усилия, а он, верующий. Спортивные соревнования строятся по двум разным системам. Когда шахматисты сражаются за первенство, им важно набрать больше очков, а если уж очки набраны, то последнюю партию можно и проиграть. Когда же за первенство сражаются бегуны, они вынуждены напрягаться до последней черты, и перед чертой напрягаться больше всего; не имеет значения, как часто ты обгонял других до финиша, если перед финишем ты упал. Вера есть бег, а не шахматы.

Один мальчик, когда его сводили на довольно скучную выставку живописи, откровенно сказал отцу: “Папа, лучше бы я остался дома и хотел пистолет”. “Хотеть Христа” и есть содержание аскетики; иметь Его так, как можно иметь пистолет, мы не можем, но отдать Ему свое сердце — для верующего возможно.

 

О РАЗЛИЧИЯХ ОТДЫХА И ГРЕХА

Теория аскетики начинается с глубочайшего напряжения между ее целью и концом: между качественным различием наших усилий от урожая Духа. Это теоретическое различение должно быть практически усвоено с огромной силой, ведь если мы о нем забудем, то станем просто фарисеям и ханжами. Действительно, уже начало аскетической практики вызывает некоторое затрудение, связанное именно с отличием цели и конца. Нетрудно начать аскетическое упражнение - пост, или молитву, или медитацию. Нужно несколько дней, может быть - минут, чтобы привыкнуть к тому, что холодному и остраненному взгляду, какой у каждого из нас является изначальным (принимая за начало грехопадение), представляется актерством: к коленопреклонениям, к крестному знамению, к поклонам, к опущенным долу глазам, к безмолвному сидению в некоторой прострации.

Но как привыкнуть к тому, что аскетические упражнения заканчиваются? В свое время сатирики изгалялись над консервативной мыслью, которой трудно понять необходимость начать реформы - будь то освобождение крестьян или интеллигентов - потому что всякая реформа подразумевает, что раньше было хуже, и является тем самым уже антиправительственным актом даже, если его совершает само правительство. Христианину это легче, ибо в основе христианства лежит революция покаяния. Но как можно заканчивать реформу? Как можно делать из реформы упражнение? Как можно прекращать пост или молитву, если они хороши, благи и полезны? Это далеко не праздные вопросы. Отец Александр Ельчанинов заметил за собой: " [Из записей про Вел Пост и его конец]".

Не случайно поэтому традиция стремится сделать и пост, и молитву, и медитации постоянными. Если телевизор смотреть не стоит, но его не стоит смотреть всегда, а не только постом. Причем здесь иногда два благочестивых устремления действуют в противоположном направлении. Например, почитание Христа лежит в основе традиции, предписывающей поститься менее сорока дней - ибо нехорошо поститься долее Христа, как нехорошо быть святее папы. Но с течением веков развилась и другая традиция - поста непрерывного. Некоторый компромисс был найден в том, что внутри непрерывного пощения стали выделять символические послабления и устрожения на Великий, к примеру, Пост. В отношении молитв прямых запретов никто не вводит, но все же Спаситель молился явно не постоянно: евангелисты отмечают особо, когда Он удалялся для молитвы, однако православная традиция выработала учение о непрерывной Иисусовой молитве. То есть, хотя молитва Иисуса не была постоянной, может быть постоянной молитва Иисусу.

Разгадка противоречия в том, что для Иисуса не существовало различия между целью и концом аскезы. Он был постоянным источником того, что мы можем только постоянно просить: любви. А нам может быть дана непрерывная молитва или непрерывное мощение, но если при этом мы забудем о том, что это лишь средства, лишь упражнения - Господь отойдет от нас и оставит нас наедине с молитвой и постом. В падшем нашем существе до самой кончины разорвана прямая связь между аскезой и святостью, между молитвой и любовью, между постом и совершенством. Самое обидное - по крайней мере, для тех аскетов, кто еще не разучился обижаться - что святость может запросто приходить к людям, отнюдь не аскетичным, и не приходить к усердным молитвенникам и постникам. То есть, просветление взора будет, и сокрушение в костях будет умилять окружающих, и выработается определенная физиологическая аскетичность, так что облик будет весьма походить на ожившую икону какого-нибудь преподобного - а все же это будет лишь аскет, лишенный любви и Духа Святого, ничуть не более христанин, чем какой-нибудь йог. К счастью, такие до карикатурного уродства законченные случаи аскетического фарисейства истории неизвестны, но в той или иной степени подобные парадоксы знакомы всякому аскету. Что ж, это еще раз практически ежеминутно напоминает нам о том, что не наши аскетические упражнения делают погоду любви, а Христос. И надо учиться кончать пост или молитву так же спокойно, как и начинать их - зная, что поток святости течет вне механической зависимости от потока аскезы.

Иногда духовную жизнь сравнивают с полетом камня, брошенного вверх, с человеком, поднимающимся по эскалатору, идущему вниз, или выгребающим против течения: едва остановишься - упадешь, поедешь вниз, поплывешь в обратную сторону. Это сравнение лишь отчасти справедливо. Есть и другая правда, которую обычно не говорят, чтобы не слишком навечно расслабляться, но которая замечательна и весела: Господь нас спасает, и никто, и ничто более. В крещении мы вошли в Церковь, и этот корабль несет нас по реке не на веслах, а под парусами, куда дует Дух. Мы можем и соснуть, и перекусить. Грешить нельзя, а отдыхать можно. И именно благодаря различию в теории аскезы цели и конца, в ее практике различаются отдых и грех. Грех есть отдых от любви, и отдых же от аскезы - не грех.

Более того, принятие отдыха как некоторой даже обязанности, само по себе может быть аскетическим упражнением. Надо прямо сознавать, что аскеза - это упражнение, и, следовательно, возможны люди, которые и без упражнений получают все то, что дается нам с величайшим трудом. Преп. Антоний Великий годами аскезы стяжал не более, чем александрийский сапожник, у которого на молитву было лишь несколько часов ночью. Господь дает Духа не мерою, не как продавец - в обмен на определенное количество наших усилий. Сознание этого будет упражнением в смирении, будет само по себе борьбой с фарисейством и гордыней.

Отдых от аскетического упражнения является, наконец, проверкой успешности аскезы. Теоретический принцип левкаса подразумевает, что плоды аскезы могут быть видны окружающим, но не должны быть видны нам самим, что важны плоды аскезы, а не аскеза, и что плодам этим надежнее всего вырастать из подсознания. И вот, положив конец посту или молитве, мы не должны лезть в это самое подсознание - никто ведь не выковыривает зерно из земли, чтобы проверить, пустило ли оно росток. Мы должны все освободившееся внимание отдать окружающим: отношения с ними и будут экзаменом по аскетике. Эти отношения редко строятся по нашей воле и почти всегда - по воле нашего подсознания; если вовне нас станет больше любви, значит внутри нас путь Бога чуть распрямился.

*

Аскетика не может не меняться. Иоанн Кассиан в IV веке объяснял необходимость физического труда для аскета тем, что физический труд монотонный, он придаёт жизни стабильность, уравновешивая изменчивость, динамичность жизни эмоциональной и интеллектуальной. (Разумеется, у Кассиана речь идет о "страстных движениях сердца", но на современный русский язык это переводится именно как эмоции, мотивации, мышление). Противопоставляется "труд и молитва" (католики гордятся тем, как это красиво на латыни - "ора эт лабора") - одной молитве, созерцательной монашеской жизни. При этом никто не отрицает, что строго созерцательная жизнь - невероятное чудо и драгоценность. Только с ума сойти легко. Современное (с промышленного переворота) общество борется с монотонностью физического труда. Конвейер оказывается лишь тактическим выигрышем, а стратегическим проигрышем. Пост-индустриальное общество динамично и в работе. Труд в этом обществе часто динамичнее внутренней жизни человека, которая кажется на фоне работы монотонной, цикличной, малоподвижной. Тут аскетика должна быть другой, - прежде всего, более разнообразной и индивидуальной. У человека остаётся, в сущности, очень маленькое пространство свободы, в пределах которого можно что-то изменять - несколько часов после работы. Поэтому многие пытаются что-то изменить во время работы (фантастические размышления о том, как соблюдать пост в учреждении или на заводе), словно они работают в монастыре. Тронуть домашний уклад боязно - это единственный оазис, в котором растёт очень хилая зелень, словно на балкончике три горшка. Зато каждое, пусть маленькое движение, тут производит огромный - для двигающегося, только для него - эффект.

ЦАРСКИЙ ПУТЬ: БОРЬБА С КОМПРОМИССАМИ

«Царский путь» - путь серединный, умеренный, путь борьбы с крайностями. Каким в действительности был «царский путь» за много веков забылось, исчезла та самоочевидность, которая когда-то сделала это выражение столь популярным, и появилась какая-то непонятность. Выражение стало абстрактным - словно острый кремень обкаталась бесчисленными волнами в округлый катышек. Оно стало туманным, и слишком часто «царским путем» называют обычнейший компромисс, а то и просто сделку с совестью.

Царский путь есть мостовая - широкая дорога, по которой выступает один лишь царь (и его приближенные). «Не царских» путей два - это тротуары. Они переполнены, там давка, там того и гляди задавят, оттопчут ноги, двинут локтем под ребро. Никто, однако - или почти никто - не выходит на царский путь. Разве что кто-нибудь перебежит на противоположную сторону, торопливо, не оглядываясь по сторонам. Между тем, духовный царский путь никто не очищает от посторонних - он доступен каждому, Христос призывает идти сюда, называя «царский путь» - «узким». Богу ведь важно не количество метров, а количество людей, поэтому и Свой народ Он называет «малым остатком», хотя этот остаток - велик даже чисто арифметически.

Путь компромисса - эта попытка создать дорогу без мостовой, просто из двух тротуаров. Такова жизнь - в ней не видно просвета, в ней выбор всегда из двух зол, в ней крайности сходятся как губы тисков. Царский путь - невидим. Вступить на него - значит не просто всего потреблять в меру, не требовать ничего чрезмерного, но вообще глядеть на мир не потребительски, а царски. Компромисс есть попытка пройти по озеру, либо осушив его, либо подождав, пока мороз превратит воду в лед. Царский путь есть хождение по воде.

ПРОСТОР, КОТОРОМУ ТЕСНО

«Мы отовсюду притесняемы, но не стеснены» (2 Кор 4:8).

Притесняемы - не стеснены - как это возможно? Как вообще возможно христианину не унывать, радоваться, жить - когда он в обстоятельствах дурных, когда он обязан говорить себе правду, не лживо утешая, но благодаря трезвости своей сознавая, что положение еще хуже, чем кажется людям неверующим? Не стеснены - потому что видят будущее яснее и потому знают, что тесно им не так, как тесно впихиваемому в гроб, а так, как тесно цветку в бутоне. То, что неверующему, ученому, прибору покажется давлением извне - для веры есть давление изнутри. Мир сопротивляется нашему движению ко Христу, и сопротивление это тем больше, чем ближе Спаситель. Но напрасно - Царство Божие остановить невозможно.

«Бутон» - образ, повторяющий, в сущности, образ, который затем всплывает у апостола: личности «внешняя» и «внутренняя». Словно мистер Джекил и мистер Хайд живут в нас со времени крещения, причем один из них постепенно умирает - «тлеет», как говорит Павел (4:16), а другой здоровеет. Отсюда давление - «кратковременное легкое страдание» (4:17). Так страдает цыпленок от давление прочной и все более тесной (ведь он растет) скорлупы. Отсюда же странное, если вдуматься, для христианина отождествление видимого со временным, а невидимого с вечным (4:18). Строго логически, это не совсем ведь верно - далеко не все невидимое вечно (ведь невидимо и зло), не все и видимое временно - прежде всего, видим сам человек, которому и обещана вечная жизнь, ради которого и затеяно все дело Спасения. Но сам человек двойственен - видим и невидим одновременно. И то, что бросается в глаза - не только внешне, но и внутренне - наш нос, уши, грубость, гордость, самомнение, бородавки - это и есть скорлупа, это и есть то, что Царства Божия не наследует. Но если и видимый духовными очами человек - не только бесплотная часть нашей души, но всякая часть нас, всякая наша плоть и кровь, которая вечна и которая невидима, как невидимы лепестки нераскрывшейся розы. И дальше вновь и вновь рвется душа апостола изнутри наружу - и все, что стоит на пути между нею и Богом, оказывается гонением и стеснением, не обязательно палач и мучитель. «Земной наш дом» (5:1) - вот стеснение и скорлупа, и апостол не уточняет, чем нехорошо земной дом, достаточно того, что он - земной, «оттого мы и воздыхаем, желая облечься в небесное наше жилище» (5:2). Главное стеснение - сам мир сей, ласков ли он или добр к нам. «Водворяясь в теле, мы устранены от Господа» «и желаем лучше выйти из тела» (5:6,8) - вот вопль стесненного скорлупой. Вот откуда суровое отношение к себе и к своей внешней оболочке - как будто они мучители и гонители. Это отношение тех, кто растет, кому тесно. И если люди сурово относятся к телу, хотя не растут духовно, презирают и унижают тело лишь потому, что считают его средоточием зла - значит, они сорвались с узкой дороги, по которой прошел великий богослов и подменили раздраженность от роста - раздраженностью от бездвижности, святость - фарисейством, стремление разрушить преграду меж человеком и Богом - стремлением разрушить человека во имя Божие.

ПРИНЦИП НЕЕДИНИЧНОСТИ БЕДЫ

Разумный человек всегда готов к неприятностям и изрядно успокаивает окружающих, предлагая переживать неприятности по мере их поступления. Если это означает лишь отказ от мнительности - замечательности. Но это подразумевает, что неприятности имеют некоторую меру и двигаются поступательно: одна, другая, третья. Действительно, с каждой отдельно взятой бедой человек справляется.

Беда в том, что беда действительно не ходит одна. Зубная боль - предостаточное испытание, способное поглотить все силы человека, но именно, когда дергает зуб, мы узнаем, что нас уволили - или что наша квартира сгорела - или сгорела квартира тещи, и она переезжает к нам. Мы поссорились с другом и переживаний, связанных с этим, нам более чем достаточно - но вдруг у нас еще крадут кошелек. Только нас ударили по левой щеке и мы ещё не успели подставить правую - как от нас требуют отдать рубашку.

Всё это - не случайно, и, приступая к аскетике, следует запастись изрядным запасом терпения прежде всего на такие именно случаи. Это мы, если ходим сделать человеку гадость, то сосредоточимся на чем-то одном, убийственно массивном - беда же не ходит одна по воле Божией.

Клин вышибается клином, и одновременно происходящие несчастья друг друга несколько ослабляют. Главное же, если беда одна - человек не всегда разглядит за ней Промысел. Но если бед несколько - не надо много ума, чтобы разглядеть за ними нечто, являющееся не бедой, а смыслом. Если мы видим милиционера, мы видим лишь милиционера - если мы видим толпу милиционеров, мы догадываемся, что происходит нечто неизмеримо более важное, чем исполнение милиционером своих служебных обязанностей: демонстрация, приезд Президента, катастрофа (или то, другое и третье одновременно). Если с нами произошла одна беда - мы сердимся на беду. Если две и более - мы начинаем задумываться...

Мы начинаем понимать, что одиночная неприятность слишком легко преодолима, чтобы нечто созидать. Если меня оскорбит враг - я найду утешение у друга; поэтому обычно именно, когда враг нападает, и друг изменяет. Мало увести человека в Вавилонский плен - нужно еще, чтобы ему жена изменила. Тогда в его сердце что-то дрогнет. Невозможно расплющить кусок железа одной наковальней - нужен еще и молоток, и человека нужна хватить с обоих сторон, чтобы ему некуда было деться - тогда мы изменимся к лучшему. Итак, приступая к аскетическим упражнениям, будем помнить, что главное и самое действенное, будет происходить не через упражнения, а через несчастья, скорби, беды.

Одной из главных аскетических книг в восточном православии стал сборник монашеских писаний под названием "Филокалия". "Калос" - это слово означало не только нравственное, но и эстетическое совершенство. В средневековом русском ему соответствовало слово "доброта" - отсюда "добрый человек" есть и "красивый человек", подтянутый, аристократический, воспитанный, культурный.

В средневековом английском то же сосредотачивало в себе слово "gentle" - отсюда "джентльмен", человек и добрый, и изящный, и т.д. Современный западный мир очень ценит воспитанность, вежливость, доброту и красоту именно потому, что он воспитанном на столетиях христианской и именно монашеской аскетики. За эти столетия вошло в нас знание о том, что есть не только вера, не только религиозность, но есть и культура и цивилизованность в вере и религиозность, как есть цивилизованность в материальном мире.

Кто-то удачно определил культуру как изобретение унитаза, а цивилизацию - как наличие унитаза в каждом доме. Аскеза есть призыв к культуре в вере и религии, к умению соблюдать заповеди, к знанию путей спасения на земле, к той культурной вере, которая столь резко противостоит всякому фанатизму, пользованию верой исключительно как дубиной против врага и окружающей среды, и которая ведет к единственной подлинной цивилизации - Царству Божиему. Всякий аскет — джентльмен, хотя не всякий джентльмен - аскет.

Разница между джентльменом и аскетом та, что лжеаскеты причинили людям (включая аскетов настоящих) массу неприятностей, до инквизиции включительно. Настоящий аскет, конечно, по определению не может ни убить, ни поработить, ни сжечь, ни хотя бы осудить — будь то в ласковой или грубой форме. А вот с джентльменами иначе. Они с достоинством всходили на эшафот, но при случае они с не меньшим достоинством посылали на эшафот. Они не грубили нижестоящим, но они искренне не понимали, как это те не желают нижестоять.

Аскеза начинается с того, что человек отказывается понимать, как можно стоять над кем-то, над чьей-то душой или хотя бы телом. понять такую простую вещь почти невозможно, да что там “почти” - просто невозможно. Поэтому джентльменов много (слава Богу!), аскетов мало. Поэтому намного интереснее пытаться стать аскетом, нежели джентльменом, - ведь вообще интереснее решать задачи, у которых заведомо нет решения. Тем более, что в поисках несуществующего цветка папоротника наверняка найдешь и вполне реальный белый гриб. Кто пытается стать аскетом, зная, что стать аскетом невозможно, тот по крайней мере не будет вести себя не по-джентльменски.

АСКЕЗА ПРОТИВ НЕВРОЗА

Фрейд выступал от имени отцов, усматривая истоки зла в бунте против авторитета. Корни выступила от имени детей, напомнив о вине родителей. Эта вина - гордыня, невротическое стремление выглядеть святыми и растить святых без благодати. Разумеется, Корни не упоминает благодать. Она взывает к здравому смыслу, к чувству гармонии и т.п. Её цель - не человек, стяжавший благодать, ставший святым, а человек, ставший человеком. Только тонкость в том, что с точки зрения человека, верующего нормально, не невротически, разницы-то нет. Цель благодати - спасти человека, а не сделать его верующим. Если человек приблизится к Божьему о себе замыслу без благодати, а лишь при помощи психотерапии, так и слава Создателю за то, что Он произвёл на свет психотерапевтов.

Русские православные часто пытаются ответить на благодать архаическими формами: ограничить себя в чём-то на время поста, съездить в паломничество, прочесть молитву. На сегодняшний голос Бога они отвечают несвежими цитатами, да ещё не из себя, а из чужого опыта. Они высокомерно указывают на созвучия между аскетической литературой древности и психологической литературой современности - высокомерно, потому что призывают ограничиться литературой древности. Если бы они были последовательны, то и в медицине должны были бы отказываться даже от аспирина, не говоря уже о томографии.

Хорни - прекрасное великопостное чтение. Не каяться в гордыне, а подумать, где отношения с другими ("любовь") пошли не так, где я себя идеализирую, требую от себя слишком многого, где я подменил мирные отношения с собой и другими - военными. Не любовь, а безопасность стала для меня главной, и ради этой безопасности я глух к другим и глух к себе и к Богу. Я подменяю себя и Бога своими идеями о себе и Боге. Симптомы просты: я себя идеализирую, я вижу мир как соревнование, в котором должен добиться победы. Хорни описывается случай, когда "одарённый человек превратил свою тенденцию к угодливости в Христово смирение, агрессивную тенденцию – в уникальную способность к политическому лидерству, а отчужденность от людей – в мудрость философа".

Дело не в том, чтобы "смириться". Дело в том, чтобы прорваться к реальности. Для верующего отрыв от реальности особенно трагичен, ибо вера есть прежде всего уверенность в том, что реальность существует реально, а не есть проекция или результат договора, условность. Как может верно судить о Боге человек, который неверно оценивает себя? Невротик отвечает: а я исповедую догматы! Симптомы известны: гневливость (ведь жизнь не соответствует представлениям невротика о жизни), мстительность, соревновательность, славолюбие, стремление к самоутверждению, фантазии, возвеличивающие себя, и прочие классические пороки. Нормальный человек знает, что сотворён по образу и подобию Божию, невротик считает себя богом, а главное и самое опасное - невротик отрицает (не всегда явно) богоподобие ближнего. Невротическое православие, к примеру, называет протестантских миссионеров "нелюдьми", "колорадскими жуками", которые наползли на "святую Русь", а о соотечественниках, которые не подчиняются их власти, отзываются как о "тараканниках".

Однако, "порок" - это результат. Психология говорит о чём-то более важном - об истоке. Само видение мира в терминах "спасение", "гибель" может вести к гибели. Человек не думает о том, что он хочет, чтобы жить, а думает о том, что он должен сделать, чтобы спастись от опасности. Тут жизнь заканчивается, а начинается не житие, а пародия на житие.

Опасности бывают, и от них гибнут даже святые, и прежде всего святые - именно потому, что они не думают о том, как спастись от опасности. Спасение не в том, чтобы избежать угроз, а в том, чтобы не бояться угроз, чтобы бояться потери себя более, чем всего прочего. Именно об этом говорит Иисус: чтобы спастись, нужно погибнуть. Кто бережёт свою драгоценную жизнь, тот её теряет.

Очень часто человек бессилен перед своим неврозом, потому что невроз спрятался под маской "коллектива". Человек может трезво оценивать себя, но истово веровать в "святую Русь". Любое национальное мессианство нельзя не уподобить коллективному неврозу: раздутое воображение, отрыв от реальности, паранойя пополам с манией величия, готовность лгать ради идеала, жажда отомстить врагам, не жажда развить то, что есть, а желание утвердить своё идеальное "я". Тут и начинаются разруха или гламур, в зависимости от наличия денег, но в любом случае тут исчезает творчество.

Когда невроз охватывает народ - достаточно, чтобы невроз захватил людей, в чьих руках власть - тогда реальность начинают подгонять под идеал. Средства разнообразны: от цензуры до Освенцима. Эгоцентрические фантазии и требования невротика смешат посторонних - пока невротик не становится диктатором. Тогда вера в своё превосходство, отказ от ответственности, перекладывание вины вовне, на окружающих, могут привести мир к атомной войне. Но даже, когда они приводят одного человека к извращению понятий "любовь", "справедливость", и это - гибель вселенной, что заключена внутри каждого.

*

"Бороться с грехом" - занятие если не греховное, то вздорное. Во всяком случае, для человека. Человеку разумно просить Бога защитить от греха. Бог же с грехом не борется. Нельзя же назвать "борьбой" рождение? распятие? Воскресение, конечно, победа, но борьба-то где?

Любой человек отлично знает, что бороться с искушением бесполезно. Если человек с юмором, как Оскар Уайльд, то скажет: "Единственный способ избавиться от искушения - это поддаться ему". Победы над грехом случаются, конечно. Самый яркий литературный пример - Великий Инквизитор из романа Достоевского "Братья Карамазовы". Он победил в себе по меньшей мере сладострастие. Думаю, жены людей, которых инквизиция пытала, предпочли бы, чтобы инквизиторы оставались рабами похоти. Мужья, возможно, тоже не возражали бы - пытки и не на такое подвигают.

Человек, который победил искушение, пусть даже самое маленькое, есть ходячая атомная бомба. Даже люди, которые отлично знают, что бессильны победить в себе грех, воображают, что могут бороться с грехом в других. Что уж говорить о "чистых" (по-арамейски, "фарисеи").

На деле "борьба с грехом" сводится к цензуре. Пусть о грехе нигде не говорят. Всякая цензура, однако, есть идолопоклонство. Можно создать иллюзию мира, в котором нет сексуальных соблазнов и грехов. Можно создать видимость мира, в котором всё размеренно и чинно. Это и будут идолы, подменяющие реальность, а следовательно, подменяющие и Бога. Таких идолов много было в истории человечества, самые недавние - викторианская эпоха (её изнанка превосходно описана Конан-Дойлем и Фрейдом), гитлеровский орднунг и советское счастливое детство до гроба.

Зло не боится борьбы со злом и борьбы с грехом. Грех любит и умеет бороться с грехом. Помогать ему в этом - только ангелов смешить.

*

Сильная сторона аскезы в том, что она противостоит злу - злу "в чистом виде", злу дочеловеческому и внечеловеческому. Аскет утверждает бессмысленность зла, прививая его себе - ведь самоистязание не есть добро, "аскетические упражнения" есть зло, в которое внесён смысл, - и зло перестало быть злом. Поэтому в той или иной степени аскеза нужна любому человеку, и любой гений-потребитель всё-таки какую-то аскезу знает. На гвоздях не спит, но иногда от шоппинга воздерживается.

Слабая сторона аскезы в том, что она немыслима вне зла. Аскеза есть пограничная служба человечества, но границы бывают разные. Граница со злом есть граница с небытием, и поэтому в аскезе силён привкус небытия. Это не пограничье колонизации, а пограничье сопротивления, всегда негативное. Поэтому аскеза так легко оборачивается злом, вплоть до самоубийства и коллективного пребывания в гордыне и заблуждении.

*

Мудрое наблюдение Сенеки: физическая болезнь тем ощутимее, чем более развилась, духовная болезнь ощутимее в начале (52).

БЫСТРОТА ПРОТИВ СУЕТЫ

Суета есть нелюбовь к Богу. Бесцельная быстрота - лишь следствие такой нелюбви, лишь необязательный признак суеты. С духовной точки зрения можно быть суетливым, будучи очень уравновешенным, расчетливым, спокойным, хладнокровным. Суета может быть любовью к славе - к человеческой славе (не к людям, а к тому, как они тебе хвалят). Суета может быть любовью к женскому полу, к книгам, к науке, к огороду, к духовничеству, к чему угодно, что мы встречаем в мире сем. Конечно, можно спросить: а откуда я знаю, люблю я славу или нет, если я никогда не был прославляем? и книг у меня в достатке не было, и огорода не было толкового?

Любовь есть стремление к Тому, Кто Есть - суета есть стремление к тому, чего нет. Суета - духовный утопизм. Кажется, что суета непобедима: чтобы убедиться в том, что всякая сладость в мире имеет дно, и на днем этом - горечь, не хватит целой жизни. Можно (и нужно) читать Экклесиаст - автор ее, кажется, все перепробовал и убедился, что «все суета». Но читать Экклесиаст нужно сердцем - ибо сам автор книги, конечно, в сердце своем все перепробовал, а не в самом деле. На три четверти он фантазировал (даже если был Соломоном). Но именно немножко воображения нужно, чтобы быстро-быстро - со скоростью мысли - вкусив немного славы ученого, эротического наслаждения, успеха спортсмена или коллекционера, известности проповедника или политика, почувствовать - дальше идти необязательно, все равно на дне скука, равнодушие или даже предательство близких.

Только Бог - бездонен. Только Его любовь - без горечи на дне, ибо не имеет дна. И только через эту Любовь открывается нам источник вечной любви к людям, любви, которая и горечь измены пьет как напиток спасения.

ПРИНЦИП КАЛЕЙДОСКОПА

Гордость побуждает человека думать, что он - центр земли, что на его все смотрят, и что все всегда будет так, как ему привычно. Человек создает определенную картину мира, которая никогда не бывает точным отражением реальности и подавно не меняется с такой быстротой, с какой меняется мир. Но даже столкновение с реальностью редко заставляет человека пересмотреть свои представления: экономнее вздыхать, кряхтеть, проклинать действительность, прибыльнее мучаться - все-таки какое-никакое, а занятие, требующее меньших усилий, нежели смиренное узнавание: как оно есть на самом деле.

Вот духовное упражнение, которое можно назвать «калейдоскоп». Представьте себя не неподвижным центром вселенной, а стеклышком в калейдоскопе. Да, на вас смотрят - но поверьте, что смотрят не именно на вас, а на всех сразу, разглядывают узор, а не составляющие его краски. Поверьте и в то, что ситуация, которая вам представляется ужасной именно своей глобальностью, во-первых, вряд ли действительно интересна кому-либо, кроме трех-четырех близких вам людей, во-вторых, и этим людям она интересна лишь постольку, поскольку они думают о себе, а о вашей персоне - как бы сильно они вас ни любили или ни ненавидели - они всегда будут думать лишь вскользь. Наконец, даже если вы - всемирно известный политик, певец или актер, даже если действительно на вас многие люди смотрят (хотя их интерес к вам все равно есть лишь превращенная форма интереса к себе) - попомните, что известность ваша мимолетна. Пройдет несколько дней - или лет, но обычно интерес публики не задерживается на чем-то одном долее недели - и калейдоскоп повернется, все изменится, кто-то умрет, кто-то родится, кто-то уедет, какие-то дела потеряют смысл, какие-то появятся, и через какой-то срок вы будете с удивлением думать о том, как глупо вы поступали, волнуясь по поводу вещей второстепенных. Важно, чтобы вы чему-то научились и, оказавшись в новом узоре, не думали, что он - навечно. Все - суета сует, все - калейдоскоп... с человеческой точки зрения, во всяком случае.

ПАМЯТЬ О СМЕРТИ

Память смертная - так, несколько неточно, поскольку чуть тоскливо, звучит название этого упражнение на архаичном языке прошлых веков. В свое время - на заре монашества - это упражнение произвело целую революцию в духовной жизни. Ведь в античном язычестве, которое создало свою аскетику - стоицизм - смерть намеренно, последовательно, целенаправленно исключалась как сколько-нибудь значимый феномен. Стоики упражнялись в презрении к смерти; теоретики стоицизма объясняли, почему смерть ребенка или своя смерть не заслуживают того, чтобы их оплакивать, чтобы о них хотя бы задумываться, в общем - чтобы держать их в памяти. «Память о смерти» было упражнением прямо противоположным: рассматривать весь мир с точки зрения конечности человеческого существования, суетности всего временного и т.д. и т.п. - в общем, рассматривать весь мир в духе Экклесиаста. И для античного мира, который и родил, собственно, монашество, памятование о смерти было упражнением, вводившим в мир духовности Ветхого Завета. Это было замечательно! А впереди был еще и Новый Завет!

Переход к Новому Завету был тем более необходим, что сама по себе память о смерти совершенно не обязательно возводит мысли к Богу. Экклезиаст в этом отношении тоже достаточно двусмысленен: «Кто знает, душа сынов человеческих восходит ли вверх?...» Память о смерти - как память о поезде, который отходит, как память о том, что этот день последний. Такого рода знания - орудие нейтральное, а пожалуй и обоюдоострое. Аккуратный человек, если он знает, что этот день его жизни последний - приберет все еще аккуратнее. Неаккуратный человек, узнав, что живет последний день, подавно ничего убирать за собой не станет - к чему? Добрый человек поторопится сделать какое-то доброе дело, развратник поспешит в бордель: «После нас хоть потоп».

Немного может изменить и популярная в средние века модификация этого упражнения: память не столько о смерти, сколько о загробных муках. Ибо, опять-таки, память об аде благотворно действует лишь на тех, кто и так благ; грешника она только раззадорит или ввергнет в состояние, близкое к паранойе, но никак не к святости - в состояние парализующего личность страха.

И вот, в пятом веке Диадох Фотикийский пишет: «Предел совершенного изменения в сладостном вкушении Бога - вменять в радость прискорбность смерти» (Д 3/1). Память о смерти становится упражнением в радости, в наслаждении - ибо становится памятью о том, с Кем мы встречаемся после смерти, а Том, Кто победил смерть, о Том, Кто встречает нас в славе Своей. Память о смерти для христианского аскета есть память о Христе - здесь она смыкается с Иисусовой молитвой. Память о смерти из ветхозаветной становится новозаветной, из сокрушений по поводу суеты, майи, тщеты всего земного, сокрушений чисто отрицательного и печального свойства выводит в мир Евангелия, в мир Воскресения, в мир Жизни Вечной и, по словам Диадоха, «вкушения Бога» - причастия Христу.

Свет светит во тьме - это понятно и красиво. Звёздное небо есть звёздное небо, даже если звезда всего одна, и особенно - если одна. Другие органы чувств не так утончённы. Роза может лежать среди навоза, но благоухания среди вонищи нет. Скрипач может играть среди грохота пушек, но всё равно справедлива будет поговорка про молчание муз.

Пресловутый "духовный рост", возможно, есть вовсе не рост от материи к духу, а рост от материального ощущения мира как вонючей свалки - восприятия, кажется, очень "естественного", равно как и восприятия мира как грохочущего поля боя, к сверхъестественной, звёздной простоте: свет во тьме светит...

*

Жизнь всякого человека похожа на еду. Каши в тарелке много, только тарелки разные. У кого фарфоровые, у кого бумажные одноразовые, а кое у кого и золотые. Только у любой тарелки есть дно, и когда оно видно, неважно, золотое оно или бумажное. Конец есть конец! И самое сложное - не держаться за тарелку, не выхватывать тарелку соседа, а поверить, что под тарелкой есть стол, а у стола гостеприимный хозяин, и что главное-то не сидеть, уткнувшись в тарелку, а быть готовым распрощаться с тарелкой, разбить её, будь она хоть золотая, и вернуться к Хозяину.

 

*

Помнить о смерти призывает аскет и христианский, и нехристианский. Нехристианский аскет призывает помнить о смерти, чтобы напомнить о конечности жизни. Христианский аскет призывает помнить о смерти, чтобы напомнить о вечности жизни.

* * *

Смерть, как и рождение с беременностью – лучшее доказательство коллективной памяти. Ни один человек не помнит пребывания во чреве матери и рождения, тем более, не помнит смерти. Не помнит юноша и брака, к примеру, потому что в нём не состоял, однако брак человек встречает как новое, неизвестное и уникальное событие, о смерти же думает как о событии очень известном и стандартном. С формальной точки зрения смерть как личная смерть остаётся всего лишь очень вероятным событием, да и о рождении это можно сказать. В этом смысле древние мифы о людях, появившихся на земле не обычным путём, рациональнее нынешней позиции.

Память о смерти – метафора. Человек не может помнить о смерти. «Смерть», однако, есть прекрасная – неумирающая, действенная – метафора конца. Конец же дан человеку в ежедневном опыте, а за всю жизнь набираются сотни и тысячи концов, хотя не все из них резко обрезаны, многие очень разлохмачены. Количество далеко не всегда переходит в качество, и часто разболтанная, раздёрганная жизнь не обрывается внезапно, а постепенно, разболтанно же сходит на нет. Не жизнь как целое, а жизнь как работа или участие в каком-то предприятии, жизнь как ниточка, одна из многих, из которых скручена человеческая жизнь.

Не помнить о конечности – гордыня. Между тем, стремление к постоянству иногда считается добродетелью – например, вступая в брак или входя в Церковь, человек обычно полагает, что это навсегда. Отсюда и сравнение Церкви с браком. Фанатики сравнивают брак с Церковью, но это уже извращение. Пожизненность обетов уместна лишь в браке, ни в чём более, но именно в браке нет обетов. Во всяком случае, в нормальном браке. Красивы протестантские брачные обеты, но, хочется верить, что это красота игрушечная, вроде шоколадных фигурок на торте. Обещать даже вечную любовь в момент этой самой вечной любви так же неприлично, как справлять малую нужду в общем бассейне. Слова о любви нужны не любви в нас, а тому, что боится любви, любовь же и без знает о себе, что она вечная.

Применительно к религиозной жизни это означает, что смирение заключается в том, чтобы не только ходить в церковь постоянно, но ходить так, словно эта ходка – последняя. Скольких людей повыгоняли из Церкви фанатики, пришедшие в неё с гордым сознанием, что «уж я-то – навсегда». Кто пришёл навсегда, считает себя вправе командовать окружающими, которые, как ему кажутся, лишь заглянули – настолько они несерьёзно себя ведут. Не будет же грешить тот, кто пришёл с серьёзными намерениями?

Тут и полезно перечитать апостола Павла, который более всего ненавидел эти самые «серьёзные намерения», высокопарно именуемые «закон» и «соблюдение закона». Пришедшие навсегда выгоняют несерьёзных людей не анафемами – анафемы идут в ход против подобных себе, не желающих уходить подобру-поздорову. Выгоняют поучениями, требованиями, залезанием в душу, а главное – общей интонацией: мол, я из вас сделаю человека! Не надо ни из кого делать человека – каждый сделан человеком Богом и сделан капитально, так что человек скорее отправится в ад, чем перестанет быть человеком. Многие, кстати, согласны и в ад – лишь бы подальше от ханжей, что тоже хорошо характеризует этих многих как вменяемых людей.

В церковной жизни справедлив общий принцип: планировать нужно, словно будешь жить вечно, а осуществлять планы, словно умрёшь к вечеру. Люди, которые тебя окружают, завтра придут в храм, а тебя уже не будет. Именно тебя, а не всё человечество ожидает конец света. Из тебя будет бакс расти вечнозелёный, а окружающие будут продолжать любить, молиться, работать. Не надо сопротивляться концу – а всякий, кто пытается подложить под окружающий мир какую-нибудь такую мину, чтобы с моей смертью и окружающим жизни не было, поступает именно так, подло и нечестно. Надо дать окружающим свободу и вести себя так, словно вот этот человек, которым ты настроился руководить, завтра придёт на твои похороны и будешь жить по своему уму, по своим молитвам, а не по твоим советам и завещаниям.  Тогда, может быть, ты и сам заживёшь не по своему уму, наконец, а по Божьи.

Возьми хоть с неверующих пример, что ли, которые никем не командуют… Впрочем, когда речь идёт о гордыне и желании рулить окружающими вечно, неверие не даёт никаких преимуществ, хотя неверующие утверждают обратное. Так что с верой ли, с неверием ли, - главное со смирением, с сознанием того, что часы окружающего бытия всегда заведены лучше, чем мои, любимые. А уж Божьи часы и подавно идут и останавливаться не будут, хотя именно они тикают тихо-тихо; не слышать их и есть неверие, такое неверие и с верующими случается сплошь и рядом.

 

ЦЕНА ДНЯ

Один фантаст вообразил, как после гибели целого города в результате аварии на химической фабрике ученые нашли способ поместить сознание из мозгов умерших людей в миниатюрные электронные схемы, а один коммерсант купил эти схемы, вставил их в роботов, сделанных совсем как настоящие люди, и поселил в модели города. Каждое утро роботы включались - в головах у них было сознание людей накануне катастрофы, воспоминание о катастрофе как о каком-то страшном сне. Они проживали сутки в этом игрушечном городе, а вечером выключались, из их сознания стирали воспоминания этого дня, и на следующее утро все начиналось сначала. Коммерсанту это было нужно для исследования человеческой психики - каждый новый день он менял что-то в модели города и изучал, как реагирует сознание на эти изменения. Совесть коммерсанта была сравнительно спокойна: ведь он не только никого не убивал, но дарил людям - или тому, что от них осталось - один, дополнительный день к их жизни. Он следил за тем, чтобы память об этом дне исчезала начисто, иначе бы люди сошли с ума от сознания того, что живут в одном и том же повторяющемся времени.

Многие религии совершенно спокойно относятся к мысли о том, что все происходящее в мире бесконечно повторяется. Вера Библии, однако, открыла людям мир, устремленный к определенной цели, время, в котором повторение - это страшно, это греховное зацикливание на себе. И все же, парадоксальным образом, и в христианстве один день словно включает в себя всю историю, словно самодостаточен. «Довлеет дневи злоба его» - то есть, утопично сознание, которое слишком озабоченно завтрашним днем. «Перед Богом тысяча лет как день един» - то есть, движение в истории совершается, но его темп заведомо и качественно отличен от темпа движения человека. Вера в Христа открывает человеку не только могучую целеустремленность огромного потока мировой истории, но и не менее мощную неподвижность каждого отдельного дня. Более того: никому не дано во всей полноте познать историю человечества, но каждому дано сделать до краев наполненным отдельный день собственной жизни. Принять каждый день как незаслуженный подарок, как дополнительный день. Изгнание из Рая было такой катастрофой, после которой уже должно было бы наступить небытие, а наступает день - и каждый новый день нашей жизни есть все тот же первый и последний день. Такое восприятие каждого дня как повторения тогда перестанет быть страшным, когда день наш перестанет быть наполненным повторением греха и станет повторением благодати, любви, блаженства, когда мы будем принимать каждый день как возможность исправить то, что было сделано неверно, как возможность заново переписать неудачное сочинение.

 

АСКЕТИКА КАК ФОТОГРАФИЧЕСКИЙ ПРОЦЕСС

Маpк Твен в фантастической повести о путешествии во вpемени сожалел, что в дpевности не было фотогpафии, чтобы сфотогpафиpовать знаменитых аскетов: пусть бы все видели, какие они гpязные, обоpванные, некpасивые. Великому хpистианскому сатиpику изменило тут умение быть человеком духовным. Казалось бы, уж Маpк Твен только тем и занимался, что обличал хоpошо одетых и чисто выбpитых фаpисеев. Однако, обличать-то обличал, а сам носил только белоснежные костюмы (как только у его жены находилось сил всех их стиpать!) и посмеялся над вонючими монахами. Между тем, если бы он взял какую-нибудь из книг, написанных этими самыми монахами, он бы с удивлением убедился, что они пpекpасно pазбиpались в фотогpафии за полтоpа тысячелетия до ее изобpетения.

Аскеты описывали боpьбу с искушениями, пользуясь точь в точь той же логикой, котоpая лежит в основе фотогpафического пpоцесса. Их, pазумеется, интеpесовало не столько «как» запечатлеваются в душе человека чужие для человека мысли, сколько то, может ли человек и как сопpотивляться злу. Точнее всего пpоцесс искушения сpавнить не с фотосъемкой, а с фотопечатью.

Чтобы отпечатать фотогpафию, необходимо пpежде всего погасить свет. Искушения пpиходят не во всякую душу, а в ту, в котоpой погас свет. Злой человек, человек ненавидящий создает абсолютный мpак в своей душе, словно заштоpивает окно. Он-то себя опpавдывает тем, что это светомаскиpовка, бомбить его собиpаются, или тем, что у него глаза устали от света, надо отдохнуть. Жалкий самообман! Hикто на нас не нападает, во всяком случае, злоба пpячет душу не от бомбаpдиpовщиков, а от ангелов. Зло-то как pаз сpазу в потемневшую душу заскакивает, для него затемнение—сигнал, пpиглашение.

В этом абсолютном мpаке зло не может ничего сделать, если не будет хотя бы кpохотного лучика света. Тьма может лишь паpазитиpовать на свете, искушения—на добpых силах и стpемлениях. Искуситель пpедлагает обpаз, но явным этот обpаз становится, когда мы позволяем свету и энеpгии, котоpые еще есть в душе, обpатиться к нему. В выключенный пpоектоp можно вставить слайд с непpиличной каpтинкой—если лампочка не будет гоpеть, никто ничего не увидит. В душе может быть целая обойма соблазнов, но, если мы не повеpнем к ним некотоpую лампочку внимания, они совеpшенно нам не повpедят (лучше, конечно, пpосто деpжать в комнате свет, но, допустим, этот pубеж обоpоны мы сдали).

Если же мы погасили свет, оставив тоненький лучик для того, чтобы pассматpивать непpистойные слайды, то следующие шаги уже пpедпpинимаются не столько бесовской силой, сколько нами. Hадо достать лист фотобумаги, чтобы на ней отпечатлось изобpажение—и мы достаем, когда идем в место, где нам быть не следует, или ввязываемся в споp, в котоpом нам не следует участвовать. Hадо погpузить фотобумагу в пpоявитель, пpомыть, наконец—поместить в закpепитель, чтобы изобpажение осталось. Мы и это делаем, когда искушение уже воцаpяется в нашей душе. Сатана может нас оставить и отпpавиться дальше на охоту, потому что мы сами все сделаем: в моpду дадим, двеpью хлопнем, посуду пеpебьем, дом подожжем, пpоклянем всех и вся так, что будет казаться, что назад хода нет и нас нельзя пpостить.

Свои безобpазия мы еще и глянцуем, и на стенку повесим—вот, мол, какие мы, вот как надо! Изобpетение глянцевых фотогpафий стало целым пеpевоpотом в жизни общества: самые обычные вещи стали выглядеть заманчивыми, словно небесный Иеpусалим. Дуpно пахнущая, синюшняя пpоститутка в pуках умелого фотогpафа пpевpащалась в неземную кpасотку, так что, пpивыкнув к глянцевым кpасоткам, человек уже не мог глядеть на ноpмальных женщин с востоpгом, котоpого они вполне достойны.

Аскетика бывает двух видов. Пеpвая попpоще: соpвать со стенки глянцевую кpасотку, pаздpобить глянцеватель, выкинуть фотоувеличитель, химикаты, бачки, свет в комнате зажечь. Это, собственно, по монастыpской гpадации, еще не аскетика, а так, вступление. Втоpая же—деpжать свет зажженым. Дело в том, что когда внутpи нас гоpит свет, тогда начинаются искушения на поpядок сильнее: ведь вокpуг все еще тьма, миp еще лежит во зле, и мы должны научиться светить, не укоpяя дpугих тьмою и не гоpдясь светом в себе, а благодаpя Духа, светящего в нас. Это тяжелее, пpавда, но святая пpавда и то, что такая боpьба в самой себе несет уже блаженство, потому что быть яpко освещенной комнатой хоpошо, какая бы сквеpная погода ни была снаpужи, какие бы гpадины ни били в стекло, особенно если вспомнить кислый запах фиксажа, липкую бумагу, кpошечный миp негатива.

ПРИНЦИП ЛЕВКАСА: РАБОТАЕМ С ПАМЯТЬЮ

Левкас - это «штукатурка» на иконах, это грунт, на который наносится собственно святой образ. «Принцип левкаса» означает, что аскет лишь левкасит себя, грунтует и штукатурит - готовит к действию Духа Святого, не более того. Мы можем добиться того, что будем представлять из себя очень гладкую, блестяще-белую поверхность - но иконой, святым мы не будем, если благодать не возьмется за дело. Конечно, если благодать нарисует на нас нечто без должной, нами подготовленной основы - очень вероятно, что действие ее окажется не столь глубоким, как с нашей, аскетической помощью. Но отсутствие грунта менее страшно, нежели выдавание грунта за конечную цель. И Принцип Левкаса означает памятование о том, что все наши дела - лишь грунт.

Но принцип левкаса означает и нечто дополнительное к различению цели и конца в аскезе. Мало стоять перед Богом, ожидая действия благодати на заготовленное нами пространство. Ибо что, собственно, мы можем заготовить? Каким таким «пространством», какой, собственно, «землей» или «грунтом» мы располагаем? Да нет у нас ничего своего в этом мире и даже в собственной нашей душе ничего-то у нас нет. Все, что мы имеем, собственно - это нечто эфемерное, нематериальное и неидеальное, хотя практически работающее и делающее нас именно людьми, а не животными. Это «нечто» называют памятью.

В нашем веке память обнаружили и в бездушном мире, что помогает если не понять, то увидеть ее сущность. Возможна, к примеру, память у особой металлической проволоки: ее сгибают, перекручивают, завязывают в узел - но при нагревании она сама - сама! - принимает вид первоначальный, который она имела при изготовлении. Она помнит, какой была - какой должна быть. В куске металла есть, оказывается, способность поступать в соответствии с его, куском металла, знанием о себе самом.

Память человеческая подобна, в сущности своей, памяти металла: память есть умение поступать в соответствии с некоторым знанием внутри нас. Отнюдь не само знание! Человек, потерявший память, имеет в мозгу хранилище, где сложено все то, что он «потерял» - он теряет не интеллектуальный и эмоциональный багаж, а способность им распоряжаться, но поскольку практически только это и важно, то можно смело говорить, что он потерял самое память.

Все аскетические упражнения приносят плоды лишь настолько, насколько воздействуют на нашу память, очищая ее, научая нас помнить, какими мы должны быть - вернее, какими мы были - в Раю. Причем воздействие оказывается не на сиюминутную память, а на ту глубинную память, которую можно называть подсознанием или рефлексами, привычками или манерами, но которая, собственно, и определяет прежде всего наше поведение и которую наша воля может лишь на ходу, впопыхах -а значит, не слишком успешно - подправлять. Пост, молитва, память смертная, памятование о грехах, - все эти упражнения меняют то в нас, что является левкасом, грунтом нашей личности, что не видно прежде всего самому нашему личному сознанию.

Если питание человека воздействует на его организм, на все те физиологические реалии и процессы, которые сознание не контролирует: кровообращение, дыхание, обмен веществ - то воспитание духовное, воспитание филокала, джентльмена, аскета, - воспитание святого, в конце концов - воздействует прежде всего на ту часть нашей души, которую мы не контролирует со времен грехопадения: на память. Общаясь с людьми и миром мы исходим из того, что мы знаем - то есть, помним - о них: об угрозах и опасностях, добродетелях и достоинствах, которые могут в них скрываться, с которыми мы или кто-то еще уже сталкивался. Причем мы «исходим», подчеркнем еще раз, большей частью и прежде всего бессознательно. В подсознании, в памяти коренится грех - аскеза выкорчевывает его, именно в памяти насаждая добродетель. Но любоваться насажденным просто невозможно, ибо мы заведомо, по определению, не видим и не можем увидеть этой части нашего «я».

Сознание пропасти между нашим сознанием и подсознанием, между волей и рефлексами, между умом и памятью подобно сознанию пропасти между нашими целями и Божиим концом. Смотрим вверх, наружу, на Бога - пропасть; смотрим вниз, внутрь себя - опять пропасть. Разделению целей и конца соответствует разделение сознания и подсознания, моего «я» и того, что является «левкасом», на котором это «я» изображено, на котором держится моя жизнь.

ПОТОКИ СТРАСТЕЙ - ПОТОКИ ИНФОРМАЦИИ

Упорядочение своей памяти - статичная, неподвижная часть аскетического обуздания ума. Память о Боге, о грехах, о смерти - это стены дома, но должна протекать жизнь в самом доме. И тут оказывается, что разбросанные по разным сочинениям советы святых подвижников объединяются - с точки зрения современного человека - тем, что упорядочивают разнообразную информацию, которую мы получаем из внешнего мира и которую мы наружу - людям и Богу - выдаем.

Аскет классифицирует информацию с точки зрения этики: информация о добре и информация о зле. Три потребителя информации: человек, его ближние и Бог. Каковы нормальные пути информации и какие потоки информации надо фильтровать, пресекать железной рукой?

Информация о своем грехе должна открыто, прямо и постоянно идти от нас к Богу. В идеале она должна быть доступной и ближним, но поскольку люди лишены Божьего снисхождения, Церковь постепенно пришла к тайне исповеди. Остался лишь священник - сразу забывающий поведанное ему - как свидетель того, что идет действительно информация, а не какая-нибудь пустопорожняя лирика.

Если другие люди говорят о наших грехах - злословят нас - это удача и лекарство. Даже если это сплетни - то есть, нас злословят из-за ничего, если на нас клевещут - все равно это также полезно, как лечебные грязи. Не потому что ложь хороша - потому что хорошо терпеть, когда есть за что. А когда - нет?

Тем не менее, не надо благодетельствовать другим людям, ругая их справедливо или несправедливо. Поток информации о чужом грехе должен беспощадно пресекаться. Злословие -разновидность убийства. Говоря о грехе человека, мы стремимся уничтожить его. Сообщать Богу о чужом грехе тоже лучше не надо, хотя это несколько простительнее - если мы молимся о преодолении и прощении чужого греха, а не требуем покарать грешника. Сообщать самому себе о чужом грехе - тоже не стоит, потому что если мы не научимся прощать чужие грехи с такой же скоростью, с какою мы их опознаем, мы впадем в осуждение и соблазн.

Такой простой порок как тщеславие или хвалолюбие есть всего лишь поток информации о наших добрых делах, направленный к людям - включая самого себя. Ни себя, ни других ни в каком виде не следует информировать о своих подвигах. Бесы «заставляют рассказывать самому себе о своих подвигах», и мешают прибавлять при этом слова ап. Павла: «Не я, но благодать, яже во мне» [ ] (2.265). Научиться секретности здесь очень просто: «Как скрываешь от людей грехи свои, так скрывай от них и труды свои» (2.263). Действительно, мы всегда как-то информацию направляем, только обычно все потоки перепутаны: сообщаем о добродетелях, утаиваем грехи. Людям сообщаем о том, о чем можно сообщать одному Богу - помня, что мы говорим Ему о Его добре, осуществленном через нас.

Ибо вот самый широкий и важный поток информации: о благости Божией. Себе и всему миру говорить об этом - вопреки тому, что обычно в мире. Славить Бога - значит, постоянно говорить Ему, людям, природе, себе о Его любви к миру.

Самое же опасное искушение, подстерегающее каждого, кто научился хотя немного управляться с потоками страстей, пресекать их - это способность человека извращать даже течение добродетели. Всякая добрая информация не потому добра, что она говорит нечто доброе, а потому, что она устремлена к Источнику Добра - Богу. Высшее искушение, подстерегающее аскета, творца, художника - замкнуть на себе то, что должно быть устремлено от себя. Это поразительно легко. Так обычная проволока, служащая для передачи информации или энергии, с легкостью может быть превращена в проволочную изгородь - только надо сделать ее кольцом. И уже ничего никуда не будет передаваться, а будет лишь горделивая ограда, мешающая другим получать что-то от нас. А если эту проволоку порезать на маленькие кусочки, да эдак красиво завернуть вокруг огородки - будет уже колючая проволока, и мы будем словно в концлагере. Именно так поступает всякий, кто гордится добродетелью своей, кто делает добро для удовлетворения гордыни: он берет нечто благое и разрезает на части, делает уродливое и глупое украшение для себя.

ПАМЯТЬ О СЕБЕ ИЛИ САМОАНАЛИЗ

Аскетика начинается с самоанализа. «Каждый способен разглядеть в другом то же, что и в себе» - это лишь переложение древнего золотого правила этики - «люби другого как самого себя» - для начинающего путь святости. Мудрый Бернард Шоу недаром говорил: «Какое право имею я любить ближнего как себя? Может, ему это не понравится!» Действительно, проблема заключается именно в том, что человек не любит себя, более того - ненавидит себя, живет самоубийственно. И речь не только о наркотиках или разврате. Речь о том, что «все болезни от нервов» или о той загадочной страсти человека к саморазрушению, которую впервые на медицинском уровне обнажил Фрейд. Но ненависть к себе - это и есть не-видение себя. Мы ненавидим себя, мы отвратительны сами себе, мы не любим себя (и здесь Шоу абсолютно прав - то, что мы считаем «любовью к себе» есть вовсе не любовь, а эгоизм и гордыня, чувства, любви противоположные и убийственные для меня, тем более - для ближнего). Мы видим в себе лишь поверхность, наша духовная глубина нам неизвестна. Мы не подозреваем, что дух наш томится по Боге, по любви к ближнему, по Истине и блаженству, по возвращению в Эдем. Мы представляем себя ужасно грубо и схематично, нравится нам эта схема или нет. То же и с ближним: мы видим в людях карикатуры, «вид сбоку», штампы, с ходу классифицируя каждого нового знакомца как «начальника», «сантехника», «пролетария», «бабу» и так далее. Причем практически эта классификация работает, если под практикой понимать умение избежать мордобоя и даже получить угощение. Но еще раз заметим: другого мы видим лишь настолько, насколько видим себя. Как в женщине мужчина ценит прежде всего мужчину, так зависть мы видим в человеке только, если зависть есть в нас самих. Мы клянем другого лжецом - но именно потому, что по собственному опыту хорошо знаем, что такое ложь. А как часто мы настолько ненавидим других людей, что лица их кажутся сборищем бессмысленных, разрозненных деталей, не складывающихся в целое - и то же самое с нашим собственным обликом. Ведь в целое облик человеческое склеивается лишь духом, тем духом, который Творец вдохнул, а не мы из себя выдыхаем (из себя мы выделяем лишь ядовитый и взрывчатый дух, как болото - метан). И если мы в себе не ведаем Духа Божия, но не ведаем его и в других.

Вот почему путь аскезы, путь углубления в себя есть одновременно путь углубления в других. Здесь, как и в грехопадении, и в спасении, еще раз обнаруживается глубинное единство людей (в Боге единство). Познание себя как верующего и жаждущего Бога есть познание и других людей как томящихся и страдающих по Боге. Познание себя как существа алчущего любви и заслуживающего любви есть познание и всех других людей как достойных любви нашей и Бога.

Самоанализ есть очень естественное человеческое действие - это есть вспоминание себя, очищение памяти о себе. Много о технике этого действия распространяться не стоит - в любом пособии по аутотренингу, а более всего - в своей собственной душе - можно найти руководство. Но это именно упражнение с памятью - и, естественно, по мере нашего преуспевания в памяти о себе, именно о себе, конкретном «я», мы начинаем преуспевать в памяти о других - в видении других, причем в видении с запоминанием, с сохранением в сердце своем этого видения, что и есть начало любви к себе и ближнему.

САМОЗАБЫВАНИЕ

Самоанализ, внимание к себе и память о себе - прекрасный принцип и вне христианства. Аскетом - христианином в самом пряном смысле этого слова - человек становится, когда одновременно исполняет две работы: помнит о себе и забывает себя. Дело в том, что многие аскетические принципы: помнить о смерти, помнить о ближних, помнить о Боге, - все, в сущности, осуществимы лишь при условии, что мы о себе забудем. Во-первых, это технически неизбежно, потому что ресурсы памяти ограничены, и чем-то нужно пожертвовать. Во-вторых, это духовно неизбежно, потому что памятование о смерти, о ближних, о Боге можно совместить с чем угодно, но только не с памятованием о себе. Память здесь - то же, что и забота, основа заботы, причина заботы. Кто помнит о себе, тот не просто заботится о себе, а заботится только о себе. Этим память о себе отличается от памяти о Боге: сосредоточенность на «я» подразумевает огороженность от всех прочих, сосредоточенность на Боге подразумевает выход ко всем, и не как к прочим, а как к любимым.

Сам Бог и показывает нам, что такое самозабвение и как оно совместимо с самоанализом. Бога не видел никто никогда, и никто не может познать Бога во всей Его полноте - только Бог знает Себя. Но при этом мы существуем лишь благодаря тому, что Бог помнит о нас. Собственно, когда мы просим Бога «помянуть», «вспомнить» наших умерших, нас самих - мы просим жизни. Жизнь есть память Бога о нас, о всем творении. И помнит нас Бог самозабвенно, до того, что Сам умирает, забывает, что Он - бессмертен, что умирает Его Сын.

Собственно, все аскетические упражнения на память о смерти и есть упражнение на самозабвение. Помнить о смерти до такой степени, что уже как бы умереть, как бы исчезнуть - исчезнуть в своем собственном представлении о мире. Вот единственный выход полюбить другого по-настоящему, и недаром любовь всегда самозабвенна, и опыт самозабвения приходит к большинству из нас именно через любовь, когда мы забываем, что мы мужчина или женщина, а помним лишь, как прекрасен другой. Забыть о себе - значит, во всех жизненных расчетах не учитывать своего интереса. Это оказывается необычайно практично и часто ведет к тому, что именно наши интересы удовлетворяются полно и точно, хотя и не всегда в соответствии с обычными представлениями о выгоде (но и не всегда вопреки им). Забыть о себе - значит, смириться настолько, что уже физически, психологически не иметь возможности гордиться. Забыть о себе - значит, смотреть на мир по-Божьи, с высоты ангельского полета, видеть все наиотчетливейшим образом, видеть и себя, но точки отсчета полагать не в этой фигурке, там, внизу, одной из многих, прекрасных, как миллионы прочих, а в ином месте - в сердце Христовом.

«Какое ни сделаешь добро, принеси благодарение Виновнику добра; худое же, докучающее тебе позывами, относи к родоначальнику всего худого», - пишет Нил Синайский (Добротолюбие, 2, 287). Эти слова призывают перейти от первого, самого легкого покаяние к покаянию тяжелому как все постоянное. Самое первое покаяние - часто бывает самым ярким, но редко - самым точным. Человек вопиет о своих грехах - прекрасно; но вопиет он именно о своих грехах - и здесь затаивается в его душе все то же самолюбие, с которого всякий грех начинается. Кто считает своим зло прошедшее, тот будет считать своим и грядущее добро - так начинается фарисейство. Это и опасно, и неверно. Преподобный Нил предлагает, фактически, каяться и в добре, и в зле: в добре, что мы хвалились им, когда оно было в наших объятиях, и завидовали ему, когда оно было в объятиях другого - в зле, что мы поработились сатане - именно поработились, стали не владельцами зла, но его бесправными и нищими рабами. Тогда и покаяние становится легче, потому что человек легче расстается с чужой собственностью, чем со своей, а главное - устраняется первопричина греха, которая есть не само зло, но комплект добра и зла, человеческое желание «различить» их, обладать ими обоими.

НЕ СТАТЬ ЛУЧШЕ!

Различение добра и зла есть дурное различение. Для христианина различие - в образах Марфы и Марии. Марфа плоха не тем, что грешит - она чистит, она ухаживает, она заботится. Но это есть бесконечное различение добра и зла. Мария же - созерцательная жизнь - не различает добра и зла, ибо ее глаза различают одного Бога, как и должно быть. Поэтому фарисейство - главный враг христианина. Стараться стать лучше - значит, становиться хуже. Мы должны становиться ближе к Богу, красивее, смиреннее, - что угодно, но не лучше.

Аскетические наставления, подобно Евангелию, самое меньшее наполовину обращены именно на борьбу с фарисейством. Лучше многих прямых обличений гордыни, может быть, совет преп. Нила Синайского: «Как плачущей вдове утешителя служат сыновья, так падшей душе утешение - подвижнические труды». Совет этот создает образ, который тем лучше запоминается, что главное в нем не названо, а очерчено: и самый рассвятой человек, пока не умер - вдовеет, разделенный с лучшей частью себя, со Христом. Хорошо и сравнение апостола Павла - христианина с невестой, Христа с женихом, но и в этом сравнении дополнено кое-что, чего нет у Павла. Христианин тоскует о Христе, как вдова о муже, а не как невеста о женихе, если христианин уже знает хоть сколько-нибудь Христа (ведь вдова более знает мужа, чем невеста - жениха, хотя обе не знают его всецело). Если мы тоскуем о Христе, тогда нам просто некогда быть фарисеями и восхищаться своими делами - мы, разумеется, видим их, не отрицаем, но они нам как сыновья. Это, между прочим, очень и очень мало - потому что сыновья, как бы они ни утешали вдову, все-таки растут и вырастают во вполне самостоятельные и от нее независимые существа. Так что этот образ кое-что говорит о Том, Кто выше нас, и кое-что - о делах, которые ниже нас. К собственным делам, как и к собственным детям, надо относиться не с гордостью, а, скорее, с настороженностью: Бог один знает, что еще из этих дел получится, если же и получится что хорошее - Бог знает, благодаря ли нам... Дела наши, как дети, непредсказуемы и, как дети, только плоть заимствуют от нас, а душу свою получают не от нас, а от Бога. Впрочем, говорит преп. Нил, дела хороши уже тем, что, пока мы их делаем, мы не имеем времени отчаяваться (Добротолюбие, 2, 292).

Аскетику часто обвиняли в бездеятельности. Подумаешь: сердце, душа, память! То ли дело этика - нравственный труд, кропотливое и усердное изготовление поступков. Когда доходит до «дела», однако, аскеты пекут нравственные поступки с легкостью необычайной. Аскет соблюдает заповеди с такой же легкостью, бездумностью, автоматизмом, с какой воспитанный человек соблюдает правила хорошего тона. Это производит на постороннего сильное впечатление. Но еще более сильное впечатление производит осознание того, что у аскетов больше проблем в духовной жизни, чем у людей «мирских». Дело все в том, что для аскета «делом» является сама его личность. Вся его жизнь, бытие, существование - один сплошной «поступок». В этом смысле между аскетикой и этикой разрыв больше, чем между электронно-вычислительной машиной и счетами. Конечно, ЭВМ можно использовать для арифметических вычислений - но глупо же считать, что она только для этого и создана. Разница между аскетикой и этикой - между святым и порядочным - есть разница между Царством Небесным и миром земным, между вечным и временным, между человеком, которого любят, и человеком, которого используют.

 

*

Гордыня - слово из языка ненависти, гордость - слово из языка любви. Про врага говорят, что у него гордыня - например, горделивое, надменное, упорное, самолюбивое исповедание своих убеждений. Про себя скажут: законная гордость за свою Родину (веру, историю и т.п.). Врага призовут покаяться в гордыне, смириться, принять истинную веру (то есть, свою веру). О себе же скажут, что именно личное смирение помогает правильно гордиться общим достоянием.

Всё это уловки и соблазны. К несчастью, эти соблазны иногда соблазняют. В подвалах Лубянки не только пытали, там ещё и убеждали: мол, грешно считать, что ты прав, а твой народ (или твоя партия, твоя Церковь) неправы. Пусть даже "формально" ты прав, истина в том, чтобы смириться перед общей неправотой. Смирение выше истины, потому что гордыня - главный грех.

Эти софизмы действуют, конечно, лишь на ослабленных людей - на тех, кто ещё не созрел (молодёжь), но особенно на тех, кто лишён свободы.

Гордыня существует, но гордыня не в том, чтобы сохранять верность своим убеждениям, а в том, чтобы оплёвывать чужие убеждения. Иметь убеждения не плохо и не хорошо, это просто естественно. Человек, который отказывается от своих убеждений ради чужих, просто предаёт - и не свои убеждения, а самого себя, расстаётся с самой сутью человеческого. Такое происходит чаще, чем кажется, и не всегда это тяжёлый грех, потому что человеку свойственно не только иметь мнение об истине, но и понимать, что Истина должна быть одна для всех. Неразрешимое противоречие: знать Истину и видеть, что другие считают эту истину вздором. Именно тут возможна гордыня как защитная агрессия - начать ругать других за глупость. Поэтому Иисус сказал, что в ад пойдёт всякий, кто ругает ближнего.

Искушение конформизма надо преодолевать иначе - смиренной твёрдостью своим убеждениям и терпением того страдания, которое испытывает человек, отвергнутый другими. Конечно, Адаму пришлось бы немножко помучаться, отказывая Еве: "Не буду есть яблоко!" Наверное, Ева бы упрекала Адама в гордыне и себялюбии. А всё-таки следовало терпеть. Конечно, идеал - полное согласие мужа и жены. Но если налицо несогласие, нужно потерпеть, а не спешить соглашаться. Гордыня и есть неумение адаптироваться к разрыву между желаемым и возможным, идеальным и реальным. Отказ от идеального - тоже гордыня. Утверждение своих идеалов выше реальности (особенно чужой) - тоже гордыня. Три дороги ведут в никуда. Зато все остальные - а их бесконечно много - вполне прямые и надёжные пути.

*

Подростковые мечты о невидимости как вседозволенности (дивно у Бредбери, да и Уэллс отсюда же) -- мечты скорее не о том, что ты невидим, сколько о том, что другие ослепли - и застыли (игра в "замри", легкий садизм, ослепший не смеет двигаться, он в твоей власти). Впрочем, тут и мазохизм: это не ты их ослепил они сами, а ты вынужденно особо от них. Поэтому мечты о невидимости легко превращаются в мечту о себе в гробу и окружающие рыдают. Но разумнее иначе -- не мечтать, а упражняться: ты невидим, ты умер, и поэтому бессилен, ничего не можешь сделать, не смеешь навязывать себя окружающим, поэтому не слышишь отзывов о себе (а ребеночек, видящий себя в гробе весь -- ухо). "Умереть для мира" кажется жестоко -- побудь невидимкой. Уэллс почувствовал, что в этом нет ничего хорошего для эгоиста, и это может помочь преодолеть эгоизм.

Клетку самолюбия, отчаяния, гордыни - нельзя сломать. Но смирившись, можно выскользнуть между прутьями.

Притча из эссе Сигриста: пришел раввин в синагогу и говорит: "Я – ничто". И кантор вслед за ним тоже: «Я – ничто!» И привратник повторяет: «Я – ничто!». А кантор раввину: "Ты смотри, и этот туда же!"

*

Есть две гордости в каждом: гордость перед Богом и гордость перед людьми. Теоретически, с первой справиться легче: легко почувствовать и понять, что ты меньше горы, а вот с другим человеком мы еще росточком потягаемся. Практически, грехопадение началось с того, что мы возгордились перед Богом, решили, что можем быть подобны Ему размером. Когда мы начинаем путь обратно, Бог еще далеко, Он почти неразличим нами, а люди — они рядом, они нависают над нами. И Бог, и человек кажутся опасными извергнутому из Рая, но человек кажется большей опасностью. Преодолевая этот страх, мы пыжимся, и поначалу пыжимся больше перед человеком, а не перед Богом, именно потому, что человек кажется нам выше Бога. Поэтому смирение первое есть смирение перед человеком. Надо сперва научиться считать себя ниже всех людей. Для этого не так важно перемерять всех людей, сколько научиться считать, мерять самого себя. Только, когда мы этому немного научимся, мы приблизимся к Богу настолько, чтобы почувствовать Его огромность и начать осваивать второе смирение — смирение перед Богом, когда все добро, сделанное нами, мы отнесем к Богу, когда все наши таланты мы назовем Его собственностью, когда всю любовь, которую мы пережили в жизни, мы признаем Его любовью. Это не легче, а труднее смирения перед людьми, потому что зависть испуг перед Богом глубже и первичнее в нас, а к тому же и потому, что Бог невидим, и смирение перед Ним неотделимо от веры.

*

Человек должен развиваться от гордости к смирению. Понятно, что когда человек поступает в школу, она кажется ему величественным, жутковатым, загадочным домом премудрости. Учителя всё-всё знают. Когда человек после школы поступает в университет, он тоже может быть полон надежд на то, что идёт в долину знания, где искусные садовники хорошо проверенными методами выращивают высококлассных специалистов, как это и написано в рекламе какого нибудь Высшего Университета Экономики или Высшей Школы Теологии.

С годами естественно человеку прозревать: и школа была так себе - как все школы вообще, а в этой конкретной ещё и тот изъян, и этот. Университет был всего лишь на скорую руку слеплен, преподаватели были случайные люди, неудачники, а если университет и многовекой, то затхлость и косность сводили на нет всякую методику. Растёт человек, так должен понимать, что не только сам был лиллипутом, но что детские и юношеские иллюзии были иллюзиями. Это не означает, что человек должен проклять тех, кто его, в сущности, обманывал. Такова жизнь, и самому придётся что-то сшивать на живую нитку, что-то навсегда оставлять неизученным, но всё-таки какие-то гипотезы строить. С этим надо смириться. Но вот что очень часто происходит: человек живёт, но не растёт. Тогда совершается страшное: в нём нарастает убежденность, что он "знает", что его образование "высшее". Мираж обретает в нём плоть и кровь.

Наука умеет бороться и с гордыней, и с миражами, но как же мало науки даже среди учёных, и особенно среди тех, кто учит! Трудно человеку признать, что его дом стоит на песке. Не надо этого страшиться: никакая буря не нанесёт дому нашей жизни такого ущерба, как надменный самообман. Формально и здесь человек может сказать: "А я не виноват!" Действительно, такая уверенность в себе обычно подпитывается внешними импульсами: школа, в которой учился, получает престижный грант, тебе присуждают степень, тебя издают, тебя хвалят.

Человеку нормально оглядываться на мнение окружающих. Однако, человеку ещё нормальнее бороться с конформизмом. Страшно в конце жизненного пути признаться себе (окружающим обычно это уже вовсе неинтересно, и мнение окружающих в конце пути мало что означает), что жизнь оказалась самообманом, а отчасти и обманом. Иногда такие трагедии идут сериями - например, когда был побеждён гитлеризм и миллионы людей, делавшие карьеру внутри гитлеризма, оказались у разбитого корыта. Однако, справились! В основном, нашли себе оправдания - внешние факторы никогда не обладают абсолютной убедительностью для внутренней жизни. Чтобы не случилось такой трагедии, когда самообман настолько стал жизнью личности, что уже и победить его нельзя, надо следить за тем, чтобы жизнь не сводилась к одной какой-то сфере. Это не требует больших усилий, потому что человек не создан для "специализации", человек создан для бесконечности, хотя бы в виде многоталантливости и многозадачности.

 

 

ПОДРАЖАНИЕ ХРИСТУ

Уже апостол Павел призывал "подражать Христу". Только одна тонкость: он призывал прежде всего подражать себе, Павлу: "Подражайте мне, как я Христу". Идея подражания Христу осталась в Церкви навсегда, только вот почему-то из неё выпала убеждённость Павла, что можно подражать Христу, подражая человеку - да не человеку вообще, а себе. Понятно, почему выпала такая идея: во-первых, разве это смиренно? С каждым веком христианства средневекового Иисус подымался всё выше, превращаясь в могучего заоблачного владыку. Такому подражать просто нагло. Когда же началось "возвращение Иисуса", когда Фома Кемпийский написал своё "Подражание Христу", подражали такому Христу, Который "сошёл в преисподняя земли" - стал ниже самого низкого человека. Это ведь, однако, тоже не вполне верно. Иисус унизил себя в сравнении со Своим небесным Троном, но не более того. Он стал просто человеком. Боговоплощение - не дауншифтинг, не опускание ниже человеческого. Поэтому "подражать Христу" не означает копировать Его поведение.

Человек может подражать животному, человек может изображать из себя камень, но человек не может и не смеет быть дубликатом другого человека. Сила человечества в неповторяемости личностей. Что же имел в виду апостол Павел, когда утверждал, что "подражает" Христу? А что сделал Христос для Павла? Освободил. Дал возможность Павлу быть Павлом. Иисус ничего не говорил про обрезание, но то, как Иисус жил, умер и воскрес, дало Павлу силу и свободу отвергнуть идолопоклонство перед обрезанием.

Иисус не работал на компьютере, не занимался бизнесом, не был женат, но свобода, которую Он создал, даёт возможность изобрести компьютер и работать за ним, быть бизнесменом, жениться. Иисус, возможно, не танцевал, но после Воскресения танцуется куда легче и счастливее, чем до Голгофы. Подражать Иисусу тогда означает умножать свободу, чтобы и другие получали возможность не повторять сделанное тобой, а делать то, что призваны делать они.

*

Подражать Христу многие православные боятся: недостойны. Надо понять, что католики не потому подражают Христу, что считают себя достойными Спасителя. Выбор не между нашим достоинством или недостоинством; ясно, что недостойны. Выбор между тем, будем ли мы подражать Христу или заставим Христа подражать нам. Подражание Христу есть борьбы с антропоморфизмом в христианстве. Опасность видеть в Боге человека только возрастает после Вочеловечения, а не уменьшается. То, что Христос стал человеком, не означает, что мы можем стать Христом. Его прорыв — дорога в одну сторону. Не в силах достичь Христа, мы пытаемся спустить Его с высоты, истолковываем Его по своему образу и подобию. А надо понять, что стать подобным Ему мы можем только чудом, только благодатью — и просить об этой благодати.

*

Западный проповедник сравнил жизнь "во Христе" с листком бумаги, который вложили в книгу. Русский крестьянин то же самое выражал иначе: "У Христа за пазушкой". Деревенский образ всё-таки точнее: листок может легко выпасть из книжки не по своей вине, но чтобы выбраться из-за пазухи, нужно очень постараться самому.

МАЛОДУШИЕ, УНЫНИЕ, ТОСКА

Можно подобрать еще больше слов, обозначающих самую первую и самую постоянную опасность, подстерегающую аскета именно христианского. Вне христианства человек, занимающийся самосовершенствованием, может испытыват усталость, досаду, когда что-то не получается, но он всегда знает, что поставленная цель - реальна. В христианской аскезе при абсолютной реальности целей совершенно нереален конец. Рожденный ползать летать не может. Как и Церковь в целом, как и все спасение, аскеза держится на вере и испытывает те же опасности, что вера во всех других областях существования: вера бесконечно близка к уверенности и бесконечно несливаема с ним. И многие духовные упражнения призваны бороться прежде всего с этим отчаянием альпиниста, который верует в космический свой полет.

Более того, принцип левкаса тоже не радует. Спортсмен может порадоваться накачанным мускулам, аскету радоваться нечему, потому что если у него нет достижений - понятно, а если достижения есть - они в подсознании, которое потому и «под», что туда не заглянешь. А если они в сознании, значит, это уже не достижения, а недостатки и гордыня.

Уныние есть, говоря языком научной психологии, депрессия. Это и грех, и болезнь, и душевное, и духовное, и телесное искушение. Часто уныние благодатно, оно приходит в мгновения подъема, и осаживает нас - точнее, нашу гордыню. Человек есть единство духовного и материального, но любой врач знает, что это единство очень неединое. Наше тело во многом живет собственной жизнью, в нашем духе есть свои подвалы, недоступные хозяйскому глазу. Наше сознание притуплено воспринимает добро и зло - а тело очень чувствительно. Большинство конфликтов потому беспричинны, что причина их - какой-то скрытый грех. Мы напрягаемся в присутствии человека, на совести которого зло (хотя и он, и мы сами можем считать эту совесть чистой). Лошадь напрягается, чуя в кустах волках - наш организм напрягается, чуя грех и расслабляется и ластится, ощущая благодать. Уныние и есть страшная напряженность, порождающая адскую расслабленность - точнее было бы сказать на языке современном “расслабуху”. Эта безблагодатная расслабленность для нас как удар колокола: куда-то нас занесло, в какую-то манию мы ударились, организм не выдерживает греха, пора вспомнить о Боге и обратиться к Нему.

БЫТЬ ПЕРВЫМ В ДЕРЕВНЕ

Незадолго до Рождества Христова простой гражданин Римской Республики Юлий Цезарь сказал изречение, вошедшее в поговорку: «Лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме». Он последовал сказанному: не стал заниматься политикой на вторых ролях, а скрылся до лучших времен в провинции, где копил деньги, учился военному искусству и приобретал сторонников из людей, которым льстила дружба со знаменитым столичным деятелем. Потом он вернулся в Рим - как первый его император.

Слова Цезаря стали девизом гордыни. Невыносимо кого-то пропускать вперед, видеть выше себя; лучше убежать туда, где ты будешь самым рослым и важным. Кончается такая гордыня тем, что человек остается в гордом одиночестве либо слепнет духовно. Юлий Цезарь, став императором, ослеп - не видел, что он возвысился над другими лишь внешне, не внутренне. Множество менее удачливых людей предпочло полное одиночество, самоизоляцию. Ад - это одиночная камера с незапертой дверью и узником, который не желает выходить.

Прошло пятьсот лет, и слова Юлия Цезаря повторил один из первых теоретиков монашества св. Иоанн Кассиан: «Лучше быть набожным в низшем, нежели не богобоязненным в высшем звании жизни» (С.516). Он услышал эти слова, когда спросил старца, почему, если пустынножительство, дающее возможность созерцать Самого Бога, есть высший род христианской жизни, столь многие люди покидали пустыню и возвращались в монастыри.

Мир дает на это свой ответ. Многие почитают преп. Серафима Саровского так же, как Цезаря: святой, думают они, пребывал в затворе для того, чтобы потом выйти к людям. Он словно аккумулировал духовную энергию, чтобы затем раздавать ее, молился - чтобы затем учить молиться. Тогда жизнь святого становится лишь частным случаем общей теории, по котором каждый исторический деятель обязательно проходит период безвестности, накопления сил. Тогда и вся земная жизнь христианина воспринимается как накопление - достоинств для последующего мощного рывка в Царство Божие. Здесь тяжело - зато будет легко там.

Но один из основных принципов монашеской аскетики, словесно равный принципу одного из самых властолюбивых и самолюбивых тиранов человеческой истории, говорит совсем о другом видении христианской жизни. Монахи уходили из пустыни в монастырь не потому, что были удовлетворены жизнью в пустыне и считали, что теперь накопили достаточно сил для служения собратьям. Они возвращались к общинной жизни, потому что считали себя слишком слабыми для пустыни. Они продолжали считать ее высшей ступенью христианской жизни: ведь там человек имеет возможность созерцания Бога, а значит, там - столица духовная, небесный Иерусалим. Но достичь этого созерцания и сохранить его - невыносимо трудно, для этого нужно постоянно преодолевать искушения, посылаемые воле, бороться с одиночеством, с грехом внутри себя. Жизнь в общежитии - легче, в ней требуется лишь отказаться от своей воли и подчиниться воле настоятеля, старца. Созерцания, конечно, великого в такой жизни не будет; это уже духовная деревня. Но лучше стать первым и святым в такой деревне, чем стать скверным, недоделанным, вторым по счету, пустынником. Насколько трудно человеку уже здесь на земле стать совершенным созерцателем Бога, видно из того, как мало в церковном календаре святых пустынников и уединенных мистиков - как много монахов общежительных монастырей. Так что святые уходили из затвора не потому, что считали себя переросшими уединение - потому что по смирению своему считали себя недостойными его.

Этот принцип духовной жизни целиком относится и к жизни христиан - не монахов. Мы знаем, что живем в захолустье. Мир сей по сравнению с горним Иерусалимом - жалкая дыра, пыльная и грязная деревня, идет ли речь о Москве, Париже или Риме. Чем более ощущаем мы великолепие Царства Христова, приблизившегося к сему миру, но не слившемуся с ним, тем более ощущаем мы ничтожество мира сего. Мы знаем, что могли бы оставить мир сей - такой выбор хоть раз в жизни возникает перед христианином, если он читает Евангелие, если он переживает благодать молитвы. Мы знаем, что монах из нас получился бы скверный. Мы знаем, что нам легче быть приличным мирским христианином, чем хорошим монахом - и со смирением принимаем это. Мы принимаем не служение миру - какое там! Это мир сей чудесным образом служит нам монастырем, ибо в нем наша воля имеет самое ничтожное значение. В мирской жизни человек страшно зависим от обстоятельств. Его жизнь почти железно определяется тем, где он родился, какое получил воспитание, какое общество его окружает. Мир - жестокий и злой мир - заменяет ему старца. Собственно, старцы только и учили приходящих к ним мирян терпеть мирские обстоятельства, терпеть их железный жезл, не сопротивляться им даже самой благой своей волей. Не грешить, разумеется, - но мир никогда не предложит христианину грешить, если тот не захочет. Мир довольно экономен в этом смысле.

Разумеется, быть первым в миру не означает быть первым в мирском смысле. Напротив: как ни доказывают апологеты, что среди христиан были великие ученые, великие писатели, великие актеры, но полная правда заключается в том, что великих христиан среди этих гениев не было. Мирское величие лишь умаляет величие духовное. А вот среди святых не было великих ученых и писателей - и быть не может. Мы можем быть первыми в миру лишь в том же смысле, в каком первым был Христос, когда жил на земле. Господь не занимал высоких постом, не писал книг, не достиг каких-то сказочных вершин хотя в плотницком своем ремесле (и это Он - сотворивший мир!). Он был первым и остался первым в памяти мира как воплощенная Любовь - такое же первенство определено и нам. Напрасно льстить себя надеждой, что, достигнув каких-то мирских вершин, мы тем самым заставим людей задуматься о Христе, с которым мы на этим вершины взбирались. Люди найдут, как ускользнуть от такого насилия. Они задумаются о Христе не потому, что какой-то великий врач - христианин, но лишь потому, что увидят, как христианство исцеляет нас от порока. И потому мир напряженно и с большим предубеждением вглядывается в христиан: так деревенские напряженно обсуждают достоинства приехавшего к ним столичного гостя. А столичный гость теряет главное преимущество городской жизни - свободу от постороннего догляда, анонимность - и волей-неволей становится свидетелем не только о себе, но и обо всем городе, откуда приехал.

Разумеется, быть первым - значит быть первым. Став первыми в любви, мы уже здесь, в миру, оказываемся в Царстве Божием. Наша жизнь уже здесь перестает быть лишь накоплением капитала, который мы потом предъявили бы у входа в Рай, словно плату за него. Было бы опасной, утопической фантазией ждать будущего, томясь в настоящем. Бессмысленно рассчитывать, что когда-нибудь мы дорастем до права учить - права учить вообще нет, есть (уже!) право любить. Никогда не будет у нас права судить - у нас уже есть право прощать. Кто не чувствует, что Царство Божие вошло в его жизнь ныне - тот не почувствует, как входит в Царство Божие в Раю. Христианское будущее - уже совершилось. Наши престолы - уже стоят, и в каждое мгновение нашей любви к Богу и людям мы восседаем на этих престолах, во всем великолепии Царства Небесного.

ХРИСТИАНИН — ЗНАЧИТ ПЕРВЫЙ: В ГРЕХЕ, В ТРУДЕ, В РАЮ

“Верно и всякого принятия достойно слово, что Христос Иисус пришел в мир спасти грешников, из которых я первый” (1 Тим. 1, 15). Слова эти достойны принятия, но принять их не так просто. Назло, что ли, они помещены в православной литургии в молитву всех перед причастием? Во-первых, как может целая толпа произносить эти слова без смеха (а у кого нет чувства юмора — с недоумением)? Как могут пятьсот человека все быть первыми среди грешников? Во-вторых, здравый смысл, логика и наблюдательность уверяют каждого в обратном: я — не первый из грешников, есть люди и похуже меня.

Можно принять горькое лекарство, подсластив его. Есть такое сладкое толкование, помогающее произносить эти слова всерьез: слово “первый” относится не к слову “грешник”, а к слову “спасти”. Я первый из спасенных, Господь поспешил на помощь ко мне. Это мило, но неверно грамматически, на греческом Павел сказал именно то, что мы слышим: я — первый из грешников, да еще в настоящем времени, а не в прошедшем. Да и какая разница: как не могут все стоять в конце очереди, так не могут все стоять в начале очереди.

Подвижники не подслащивали слова Павла, а влагали их в свои уста во всей их горечи. Все лучше меня, я хуже всех, и никакие мои добродетели не могут перевесить моих грехов: на невидимых весах я все равно буду хуже всех людей. “Как же это может быть?” — допытывался один мудрец у великого аскета. — “Ведь ты знаешь свои добродетели, знаешь свою любовь к Богу и к ближним, не отрицаешь их, и все-таки считаешь себя худшим из людей?” Подвижник только разводил руками. Рядом сидел авва Дорофей и сказал: “А разве хороший врач понимает, как он стал хорошим врачом? Или мудрец понимает, как он стал мудрым? Постепенно, неосознанно, по ходу дела все это приобретается.”

Мудрец успокоился. Но то мудрец, а простой человек все равно не угомонится и скажет: разумеется, хороший врач может сказать, как он стал хорошим врачом. Не такой уж это бессознательный процесс: сколько лет надо учиться, сколько практиковаться. Мудрец вон сколько книжек прочел, прежде чем стать мудрецом.

На самом деле, вовсе не учеба делает врача врачом и, тем более, мудреца мудрецом. Многие учатся и практикуются без всякого толку, потому что переоценивают свою толковость. Человек делается хорошим специалистом, если в самом начале учебы скажет себе, что он еще неуч. Вне церкви тоже нужно смирение — потому что смирение есть подлинное имя здравого смысла. Более того, никогда не станет хорошим врачом или мыслителем гордый человек, ибо в момент, когда он удовлетворенно глянет на себя, прекрасного специалиста, он остановится, а стоит остановиться — и уже нечто не попадется тебе на глаза. Только возгордись — и какой-нибудь молокосос в два счета обскачет тебя.

Кто ничего не делает, тот не ошибается — кто что-то делает, тот познает трагизм человеческого творчества в этом мире. Что бы ни сделали, каких бы успехов мы ни достигли, как бы нам ни рукоплескали, если мы подлинные профессионалы мы знаем, что предназначены сделать более, что задумывали большее, что были вдохновлены на большее, но отяжелели. Лишь в вечной жизни, лишь когда Бог вернется в мир, творчество лишится этих вериг и исполнение всегда будет соответствовать замыслу.

Труд смиряет не только тем, что требует от человека трезвой оценки себя и своих достижений. Труд хорош тем, что он смиряет нас еще до всяких достижений. Достижения бывают редко, усталость бывает всегда, и эта усталость драгоценна и ценна сама по себе. Вот почему аскеты иногда (иногда!) занимались бесцельным трудом: чтобы почувствовать величие собственного труда. Мы можем много пыжиться, пока не начали работать, мы можем много пыжиться, когда работа принесла плоды, но никому в голову не придет пыжиться, делая работу бессмысленную, сажая морковку ботвой вниз.

Когда мы занимаемся осмысленным трудом, мы часто подбадриваем себя мыслью о грядущем успехе. Но этих подбадриваний ненадолго хватает, потому что успех всегда грядущий, а усталость всегда настоящая, и будущий успех так же не может искупить настоящего изнеможения, как нельзя сегодня купить хлеба на деньги, которые изготовят на монетном дворе через две недели. Именно поэтому большинство людей постоянно разочарованы, ничем себя не подбадривают, и работают понуро и скучно.

Люди правы, не обольщаясь будущим. Другое дело, что настоящее тоже отличная, обольстительнейшая штука. Бог с ним, с успехом, пусть нам достается лишь усталость — мы приветствуем и усталость. Ведь она, действуя по видимости только на материальную часть нашего “я”, причем действуя далеко не лучшим образом, может стреножить и все то душевное неблагополучие, которым мы так богаты. Любить у нас всегда есть силы, беда в том, что эти силы погребены под самоуверенностью, себялюбием, тщеславием. Усталость, словно вода в клозете, смывает их, а вот способность любить смыть не в силах. Все дурные страсти пытаются выглядеть вечными и неизменными чувствами, но достаточно потаскать кирпичи, чтобы обнаружить, что нет сил нарушить ни одну из десяти заповедей.

Разумеется, бывает так, что от усталости человек звереет, уходят вежливость и сдержанность, и обнаруживается мурло мещанина. Но это усталость смыла одну из самых мерзких страстишек — страсть лицемерить, выдавать себя за праведника. Смыла, а под ней оказалась злость. А где же любовь? Есть она, есть, только надо куда больше кирпичей потаскать, во-первых, чтобы и злость ушла, а во-вторых, усталость помогает очиститься тому, кто хочет очиститься. Все сказанное относится ведь к аскету — то есть, к обычному человеку, решившемуся быть святым. Он знает, что под злобой всегда лежит доброта, и вопрос лишь в том, чтобы взломать коросту, не пожалев усилий, использовав и саму усталость для взлома, не стесняясь признать себя самым плохим человеком, чтобы Господь поспешил на помощь — ведь на помощь спешат к тому, кто более всего в ней нуждается. Пока я не понимаю, что я первый в грехе, как я могу рассчитывать, что Господь придет ко мне первому на помощь? Он поспешит к кому-то, кто хуже меня, кто более увяз и более ослаб, а меня минует. Очередь на грех и очередь на спасение — одна и та же очередь. Вот почему признание себя первым грешником есть признание себя и первым из спасенных.

Апостол Павел — первый христианский аскет, запечатлевший свой опыт в тексте. Он назвал себя первым из грешников — и не соврал, назвал себя первым среди исповедников и проповедников Евангелия — и не соврал, но тут же сразу добавил, что глупо хвастаться чем-либо, когда можно хвастаться Иисусом Христом. Здесь христианская аскетика отличается от любой другой. Не труд, не физическое изнеможение, не постоянная молитва, не самообладание и не самоотречение, а общение с Христом, жизнь во Христе, взгляд на все из Христа делают человека христианским аскетом. Но без труда, изнеможения, самообладания и самоотречения дорога ко Христу будет намного труднее и извилистее, и не только для нас.

Вот последнее объяснение первенства христианина — святого — в грехе и одновременно в святости. Можно быть первым в беге и на короткое расстояние, и на длинное, если бегун всего один. Пока мы сравниваем себя с другими, мы вечно будем путаться с первенством. Рано или поздно, однако, мы поймем то, что дало возможность Иисусу спасти все человечество: один бегун на дистанции греха, один и на дороге в Царство Небесное. Я первый среди грешников, потому один есть грешник — человечество, ветхий Адам. Я первый святой, потому что единственный есть святой — Иисус Христос.

У буддийских монахов существовали коаны: вопросы, не имеющие словесных ответов. Коан - такая загадка, что ответить на нее можно лишь чувством, медитацией, всей жизнью. В сущности, это упражнение для ума и сердца, позволяющие им обновиться. Если у православного человека есть воображение, ему иногда тоже полезно задать себе подобное упражнение. Например, представить себя единственным человеком на Земле. Все исчезли: некому благотворить, не на кого пенять, не от кого чего-либо ждать, не говоря уж об остальном... Как ты будешь христианином в мире без людей? - ссылка на авву - есть Бог и я. Можно чуть изменить эту задачу: я - единственный здоровый - или взрослый - или святой - человек на Земле; я - единственный христианин. Как мне тогда относиться к другим людям? Что мне придется изменить в своем привычном поведении? Наконец, эту задачу можно еще более утяжелить: я - единственный грешник на земле... Все остальные - святые...

ПРИНЦИП КАЧАЛКИ И ПРИНЦИП ВЕСОВ

Дети любят качалки. Достаточно положить доску на полено - и начинается упоительно-механическое повторение одного и того же цикла: вверх - вниз, вверх - вниз, ты отталкиваешься ногами от земли - сидящий напротив опускается, ты опускаешься - поднимается он.

Так ребенок физиологически учится тому, что и впоследствии составляет основу жизни человека, зачатого во грехе. Грех и есть, собственно, жизнь на качалке: ты чувствуешь, что можешь подняться вверх лишь, если кто-то будет опущен вниз. Всякий раз, когда ты внизу - это ценой того, что кто-то поднялся вверх, а значит, ты пристально и злобно вглядываешься в каждого, кто выше тебя - он возвысился за твой счет. Ты отталкиваешься, ты напрягаешься, - и вот, в бесконечном качании проходит вся жизнь, пока не остается одна доска, поваленная набок...

Кто бросается в воду крещения - слезает с качалки. Христианин принимает на себя иной принцип: он распят на весах. То, о чем догадывались люди еще в древнем Египте (в пирамидах росписи изображают умершего стоящим перед божеством, которое держит в руке весы), о чем говорит учение о мытарствах, о чем сложен прекрасный рассказ «Сон Макара», для христианина из красивого образа становится частью повседневной жизни. Не я и ближний на противоположных концах коромысла, а я один - на обоих концах. Некогда следить за ближним, некогда бороться с ним, некогда бояться его, - во мне самом совершается таинство Суда, во мне самом зло и добро завязаны в противостоянии. Вот подлинный смысл всякой борьбы: не с ближним, а со злом, вот для чего дан человеку рефлекс отталкивания и противостояния.

 

ТАЙНОЕ ЗНАНИЕ

Вне зависимости от личной веры или неверия люди бывают убеждены, что существует некое Тайное Знание, Сокровенное Учение, Наука для Избранных. Парадоксально, но об этих тайнах, сокрытых для избранных, написано множество книг, сотнями тысяч тиражей распространяется то, что по определению должно быть достоянием немногих. А еще удивительнее то, что интерес к этому Тайному Знанию у большинства людей проходит довольно быстро. Одного невзрачного ковбоя прозвали Неуловимый Джо - не потому, что его никто не мог поймать, а потому, что никому не было нужды ловить его. Тайное Знание, кажется, потому остается сокрытым в тайне, что никому не интересно то, о чем в нем рассказывается. Конечно, бывают люди, которые всю жизнь совершенно бескорыстно изучают эзотерическую литературу махатм, гуру, каббалистов, йогов - но ведь бывают и собиратели марок. Большинству же людей очень быстро надоедает обильная информация об астральных телах, чинах ангельских, флюидах и т.п. Они быстро чувствуют, что к духовной жизни это имеет отношение столь же крошечное и извращенное, как порнография - к жизни половой. Куда интереснее другое - то, о чем мы разговариваем с друзьями, сплетничаем с подругами, о чем взахлеб читаем в газетах: жизнь наших ближних, их переживания, страсти, приключения.

Между тем, аскеза как воздержание есть и искусство творить Тайное Знание. На самом первом уровне - не сплетничать. Но не сплетничать трудно, если человек в сердце своем несет знание, которое он считает обязательным довести до сведения всех окружающих. Мы же ответственны за благополучие других: так давайте предупредим их, что такой-то - лжец, такой-то - вор, такой-то - прелюбодей и взяточник.

Но именно это знание и должно сделать тайным - тайным не только для окружающих, но и для самого себя. Это значительно труднее, чем пропутешествовать в Гималаи к сидящему в одинокой пещере старцу, единственно ведающему ход астральных тел. Забыть о том, что ближний наш грешен - намного сложнее, чем вспомнить, сколько перьев в крыльях архангела Михаила. Это кажется и необычайно опасным: ведь как жить, не ведая самого насущного - окружающих нас людей. Тем не менее, смирение и кростость включают в себя то блаженное неведение мира, которое в полном виде встречается лишь у скелетов и которое приблизительно выражается пословицей: «Дурак не заметит, умный не скажет». Святой не скажет даже самому себе! И вот тогда - когда мы потеряем всякую возможность жить и ориентироваться своим умом - придет долгожданная жизнь умом Христовым, наитием Духа Святого и любовью Отца Небесного.

*

А вот это недурно. "Ссориться и мириться следует так, как будто вы - Адам и Ева" (Зберовский, 2006, с. 377). Самоубийственный для психолога совет (не рассчитывайте не только на помощь друзей, духовников, родственников, но и на помощь сексологов и психологов). Но хороший психолог, как и хороший духовник стремится к тому, чтобы умалиться, перестать быть нужным, чтобы "локус контроля" у человека переместился внутрь, чтобы отпала необходимость в костылях и корсетах. И опять же - о покаянии: конечно, в принципе достаточно извиниться перед обиженным. Но если ты веруешь, что обиженного создал Бог, то как не извиниться и перед Богом?

*

Одна из самых распространённых и понятных - но всё же очень неприятных и опасных - ошибок в покаянии есть покаяние "вообще". Стоит человек, который только что, к примеру, плюнул тебе в лицо, и говорит, причём очень искренне: "Прости мне, если я что согрешил перед тобою невольно!" Мысль о том, что он не "если", а просто "согрешил", и вполне намеренно, ему в голову не приходит. Он просто привык плевать людям в лицо, выражая свои чувства. Бороться с этим можно, кажется, одним: всерьёз принимая упрёки, которые нам делают люди, какими бы нелепыми эти упрёки нам не казались.

ПРИНЦИП ОТСТРАНЕНИЯ

Вера должна пронизать всю жизнь христианина. Об этом неустанно твердят проповедники, книги, наша собственная совесть: не должна вера оставаться изолированной частью жизни, воскресным занятием, она должна срастаться с каждой минутой, преображать всё, чем мы занимаемся. Такое прорастание даётся нелегко. Когда же оно даётся, когда вера действительно начинает все пропитывать, человек обнаруживает, что ему трудно понять, а есть ли она — вера, или остались только дела, выросшие на вере. Христианизация жизни оборотной своей стороной имеет дехристианизацию христианства. Пока вера существовала отдельно от всего, нам было трудно её сохранить; когда вера связалась со всем, нам трудно вычленить веру и обрести детское чувство благодати.

Всякий успех парадоксален, что лучше всего видно на примере прививок. Привить оспу означает заразить оспой, только в ослабленной форме, чтобы организм выработал антитела. Успех христианской проповеди может обернуться выработкой антител к христианству. Например, в России проповедовать христианство тем легче, что христианские мотивы пронизывают русскую классическую литературу. Но в результате человек может принять христианство именно как часть литературы, часть культуры, а не принять Христа как хозяина жизни и друга.

Принцип отстранения помогает преодолеть этот парадокс. Надо одновременно пропитывать свою жизнь верой, и отстраняться от собственной, пропитанной верой жизни. Аскетика именно начинается там, где кончается цельное стремление к творчеству, к преображению веры в жизнь. Мы всё-таки находимся пока в мире, где подобные возвышенные стремления, во-первых, никогда не увенчиваются совершенством, во-вторых, оборачиваются самодовольством. Поэтому в этом мире и нужда аскетика (в Царстве Божием её, конечно, не будет): воздержание от отождествления своей веры и своих дел.

ВОЗДЕРЖАНИЕ КАК ФИЛЬТРАЦИЯ

Воздержание - слово подразумевает, казалось бы, чисто отрицательный процесс: ограничить себя, воздержаться от какого-то действия. Но воздержание относится не только к внутреннему миру, но и к внешнему - и в этом смысле оно есть процесс очень положительный, процесс фильтрации впечатлений, дел, помыслов, эффектов, - всего того, что проще и точнее всего объединить современным понятием «информация».

Сразу появляется искушение отвергнуть само понятие воздержания как противоречащее свободе человека. С чего это я буду ограничивать поступление информации? Но фильтрация есть постоянный процесс, врожденный человеку - по крайней мере, падшему. У нас всегда работают какие-то фильтры, и свобода наша (к сожалению?) заключается не в том, чтобы совсем от них освободиться, а в том, чтобы на место фильтров зла поставить фильтры добра. Воздержание от зла противостоит не просто невоздержанности, а - воздержанию от добра. Развратники - это подвижники зла. И у них есть свои фильтры. Фильтры зла - это такое восприятие мира, когда мы пропускаем в сознание то, что провоцирует грех. И все не так просто, что вот, мол, видим в людях только зло и только грязь и дурноту вокруг себя (это крайний случай, в общем-то, невыгодный бесу, ибо слишком явно его присутствие в такой ситуации). Когда человек, например, ставит фильтр в виде предубеждения: «Я сексуальный маньяк» - он из всего окружения своего будет отбирать лишь те впечатления и ощущения, которые будут подтверждать это убеждение, укреплять фильтр, а тот, в свою очередь, еще более усилит отсев информации - и получится порочный круг. Так люди становятся гомосексуалистами, хотя никаких биологических предпосылок к этому у них нет. Так влюбляются в сорок лет и уходят от жены, хотя вся «влюбленность» насквозь фальшива и придумана. Так в разгар поста вдруг убеждают себя, что желание отведать мяса совершенно непреодолимо и психологически, и физиологически - и ведь с доказательствами, профильтрованными из внешнего мира. Так создается состояние одержимости - то есть, прямо скажем, бесноватости.

Воздержание ставит фильтры, создающие круг добра, тренирующие душу в видении добра - для того, чтобы творить добро. Как выразил это ап. Павел: «Что только истинно, что честно, что справедливо, что чисто, что любезно, что достославно, что только добродетелей и похвала, о том помышляйте» (Флп 4 8). Платон советовал беременным смотреть только на красивое - чтобы красив был ребенок; душа, которая воздерживается, не закрывает глаза - а созерцает красивое, чтобы красив был плод созерцания. Если долго и упорно смотреть порнуху - станешь сексуальным маньяком. Если молчаливо стоять перед иконой - придет созерцание молитвы, а затем и сама молитва, и начнет укреплять наше молчание и стояние. В общем, «как полопаешь, так и потопаешь». И неудивительно, что одним из главных средств воздержания является пост - процесс, в сущности, глубоко информационный.

Аскетика равняется на слабейших, как в любом походе к далекой и трудной цели. Но очень важно понять, что Церковь равняется на слабейших духом, а не плотью. Поэтому она так настаивает на соблюдении постов: потому что легче соблазниться неядением мяса, чем пострадать от его неядения.

ДВЕ ПИРАМИДЫ

Теория и практика аскезы похожи на пирамиды. Теория начинается с одного тезиса, который затем раскрывается подтезисами, а те плодят еще какие доводы и размышления - и так до бесконечности, основание этой пирамиды может быть сколь угодно широко, распластываясь десятками и сотнями томов и сочинений. До бесконечности дробятся классификации искушений и добродетелей. И - теоретически - на каждый случай, на каждый оттенок духовной жизни полагалось бы отдельное упражнение, так что можно было бы составить учебник аскетики, как составляют учебник математики: сперва изложить теорию, а затем дать задачи на тему.

Это было бы ужасно хлопотно и расточительно. Задач было бы, как во всяком солидном учебнике, сотни. И практика аскезы является пирамидой совершенно иного рода: в ней ничтожное количество упражнений, строго говоря - то есть, говоря словами Христа - два: пост и молитва. Конечно, тут можно и нужно ввести кое-какие уточнения, классификации, различения, но они уже относятся к теоретической части практики, к основания пирамиды практики - а практика есть именно сведения бесконечно широкого и разветвленного пространства духовных различений в одну точку: в духовное действие. Одно и то же духовное упражнение (например, память смертная) помогает бороться с сотнями искушений, открывает десятки теоретических духовных сокровищ, очень разных, о каждом из которых надо писать отдельно.

МОЛЧАНИЕ

Человек способен общаться с Богом (как ангелы), с творением (как животные) и с собою (как Бог). Последняя способность более всего повреждена эгоизмом - эгоизм и есть отказ от общения с собой, познания себя, созерцания себя. Грехопадение есть обесчеловечивание человека, но не человечества. Человек даже бежит в человечество - в стадность, коллективизм, объективность - от себя. Тогда способность общаться с Богом превращается в сатанинское извращение - когда с молитвой и набожностью жгут "еретиков", и способность общаться с творением - с подобными себе, с растениями, с животными - оборачивается истреблением живых существ, втаптыванием их в грязь, а не сеянием и выращиванием.

Язык как средство общения прежде всего - "удерживающий". Не примиряющий, а сдерживающий от конфликта. Конфликтность неизбежна, причём она тем выше, чем ближе к истине. Особенно высока конфликтность среди верующих и среди учёных. В обоих случаях возможный конфликт предотвращается созданием жаргона - "возвышенный" язык в Церкви, "академический стиль" в науке. К сожалению, есть существенное различие: в науке обезличенный - через сухость - язык действительно помогает дискутировать, не порывая друг с другом. В религии обезличенный - через повышенную мягкость, елейность, "жирность" - язык оправдывает разрыв, изгнание оппонента и пребывание в своей блестящей изоляции.

Царство Кесаря не умеет говорить и не имеет слов. Оно умеет лишь присваивать язык Царства Божия, извращая понятия свободы, любви, счастья, борьбы, справедливости, жертвы. Царство Божие и не умеет красть, извращать, лукавить, да если бы и захотело не смогло ничего позаимствовать у пустоты, слава Богу. Молчание есть избавление от чужой речи, от украденных слов и понятий.

*

Царство Кесаря не умеет говорить и не имеет слов. Оно умеет лишь присваивать язык Царства Божия, извращая понятия свободы, любви, счастья, борьбы, справедливости, жертвы. Царство Божие и не умеет красть, извращать, лукавить, да если бы и захотело не смогло ничего позаимствовать у пустоты, слава Богу. Молчание есть избавление от чужой речи, от украденных слов и понятий.

Молчание у человека никогда не бывает отсутствием речи. Молчание для умеющего говорить есть особое слово.

Ефрем Сирин, плодовитейший литератор - он богословствовал в поэмах и гимнах - хорошо знал цену человеческому слову, но именно поэтому не обожествлял слова. Он спорил с теми богословами, которые претендовали знать о Боге столько, чтобы вести длительные о Нём споры. Евномий Кизический, например. утверждал, что Бог знает о Себе столько же, сколько о Нём знают люди - и то, что Бог знает о Себе, вполне адекватно передаётся людям. Ефрем же защищал не "катафатическое" или "апофатическое" богословия, а гармоничное сочетания слова и молчания. Даже Библия - слово, которое может быть понято, но Писание ещё не Бог. В 38 гимне он призывает познавать Бога и словом, и молчанием: "Речь наша да будет днём, молчание наше да будет ночью, чтобы могли отдохнуть и слух, и язык".

Молчание - не только отдых от речи, но и единственный способ понять то, что выше понимания словом. Это не означает, что молчание важнее - оно иногда уместнее. Для некоторых творений молчание - единственный способ речи. Ангелы восхваляют Бога молчанием, серафимы благословляют его шумом своих крыльев. Речь животных и ангелов непонятна людям, а "молчание, которым Отец общается со своим Возлюбленным, непонятно ангелам" (гимн 11). Речь, которая пользуется словом, определениями - ограничена по определению, ведь всякое определение есть граница. Молчание же есть речь, не знающая ограничений. Люди выше ангелов, замечу от себя, поскольку, хотя наши слова не так высоки, как шелест ангельских крыльев, наше молчание - ближе к молчанию Божественному и сопричастно ему.

*

Знаменитая фраза "молчанием предается Бог" была сказана в пользу молчания: "Непосвященные стали судьями преподобных, произошло новое смешение - в собраниях народных рассматриваются предметы священно-таинственные; от сего незаконное исследование жизни (епископов), наемные доносчики и суд по договору; одни несправедливо свергаются с престолов, другие возводятся на их место, и у сих, как чего-то необходимого требуют рукописаний нечестия, и чернила готовы, и доносчик подле" (с. 318). И вот в контексте полемики с ультраправославными и произносит св. Григорий ставшую знаменитой фразу: "Настоящее сие потрясение ничем не лучше прежде бывших, потому что им отторгнуты от нас все любомудрые, боголюбивые и заранее сожительствующие с горними мужи, которые хотя во всем другом мирны и умеренны, однако же не могут перенесть с кротостью, когда молчанием предается Бог, и даже делаются весьма браннолюбивыми и неодолимыми (ибо таков жар ревности), и готовы скорее ниспровергнуть чего не должно, нежели пренебречь должное" (Слово 21, похвальное Афанасию Великому, Творения, т. 1, с. 319, Троице-Сергиева Лавра, 1994).

То есть, Григорий предпочитает нарушить долг и промолчать, предав Бога, нежели рискнуть "ниспровергнуть чего не должно".

*

Чем больше человек говорит, тем больше он должен молчать. То, что у обычного человека распределено равномерно и хаотично по всему пространству дня, у лектора, преподавателя, проповедника должно поляризоваться: речь в плотные узлы, молчание в не менее плотные поля. "Небеса поведают славу Божию" - и не нам, а Богу. Мы идем по миру и беседуем с ним, отвечаем на сигналы, которые он нам подает. Но мир беседует вовсе не с нами, а с Создателем. Молитва означает сосредоточенность в себе, когда мы перестаем замыкать мир на себе, перестаем истолковывать его существование как вопрос нам, наслаждаемся миром как чем-то вполне независимым от нас. Природа равнодушна не потому, что мы ей неинтересны, а потому, что она одинаково любит всех, - такого равенства гордыня не в силах перенести. Нам хочется, чтобы не к Богу, а ко мне обращалась природа.

*

Речь не делится на молчание и говорение, но на ответ молчанием и ответ говорением. Ответственность есть ответ. Я отвечаю на письма, следовательно, я существую. Мертон сетовал на объективацию "я мыслю, следовательно, я существую" и предлагал "я созерцаю, следовательно, я существую". Нет ничего гнуснее "святого молчания" - это почти официальный католический термин - а "почти официальный" обычно важнее "официального". "Святое молчание" есть отмалчивание чиновника, который отвечать, в отличие от частного лица, просто обязан. Эти люди, несомненно, оправдывают себя именно тем, что они "созерцают". Не отвечают, а Богу молятся. Только вот беда - лишь ангел должен молиться Богу, обращая внимания на мир лишь тогда, когда Бог прикажет. Человек же не имеет права молиться Богу, если он не отвечает человеку - именно об этом притча о Страшном Суде, ибо общение, ответ - такая же насущная основа человеческой жизни как еда и питьё.

*

 

Молчание бесконечно разнообразно, но всегда оно - признак необычайного положения, требующего от нас сосредоточенности и внимания. Молчит вор, вышедший на дело, молчит и потому, что боится дать о себе знать, и потому, что ему просто некогда трепаться. Молчит ребенок, виноватый перед родителями и не умеющий попросить прощения. Молчит студент, не знающий ответа на вопрос и лихорадочно роющийся в глубинах своей памяти. Молчание спасительно, оно помогает и телу, и душе человека. И совершенно не случайно молчание становится методом существования христианина, человека спасенного, делового, виноватого, человека экзаменующегося. Он словно свернул с привычной дороги на совершенно новую - как тут не замолчать, если не хочешь попасть под машину? Обычно мы даже не замечаем перекрестков, светофоров, толчеи - идем и, если не одни, спокойно разговариваем, не замечая ничего вокруг и при этом не производя впечатления рассеянных. Но в новом городе, особенно он еще и заграничный, и надписи на непонятном языке, и провожатого нет, мы собираем все внимание и молчим, оглядываясь по сторонам не столько даже из любопытства, сколько из инстинкта самосохранения. Христианин - в новом городе. Он - на пути покаяния. Обычный наш путь - гордыни и эгоизма. Мы автоматически разговариваем с людьми гордо и эгоистично, облекая это в разные манеры и оттенки. И недаром Церковь хотя бы одну неделю в год - вторую неделю Великого Поста - просит уделить молчанию. Переменить не манеру, а то внутреннее, что формирует манеры и стиль. Жить молчаливо, потому что жить осторожно, привыкая к новому положению в мире - кающегося, виноватого пред Богом и людьми. Молчать, лихорадочно (или спокойно) ища нового ответа на привычные вопросы жизненных ситуаций: как поступить, если я каюсь? Молчать, прислушиваясь, словно вор: а где хозяин? Молчать, собираясь с духом, словно нашкодивший ребенок, ища слова покаяния.

*

«У человека не безмолвного душа борется с впечатлениями чувств, а любитель безмолвия, охраняющий чувства, борется с помыслами», - говорит преп. Нил Синайский (Добротолюбие, 2,287). Разумеется, человек одинаково чувствителен, говорит он или молчит. Но кто говорит - не может не думать о том, как воспринимаются его слова, он всматривается в окружающий мир, чтобы уловить произведенное впечатление. Он весь - наружу, ибо даже устная речь - словно письмо, которое мы подкладываем ближним, чтобы они поставили на него печать: «Утверждаю». Говорящий самые смиренные слова подвергает испытанию свое смирение - он ищет отзвука себе, своей гордости, и потому весь наружу. Не так уж важно, готовы ли мы смириться с отрицательным ответом на сказанное нами, или будем уязвлены. Важно, что мы устремлены вовне, за ответом, и по одному тому развернуты к людям самолюбием. Кто молчит, избавляет себя, по крайней мере, от этого искушения. Он впитывает впечатления бескорыстно, не как ответ на свои слова, а как вопросы - «помыслы», задаваемые ему. Молчание подразумевает: слова другого важнее моих - другой важнее меня - я больше люблю другого, нежели себя. Молчание поэтому достойнее любви, чем слова, и Бог помогает молчаливому найти ответ, утешить ближнего, справиться с искушением и помыслом.

В нашей культуре (как, кажется, и во всех прочих культурах, но боязно говорить за все человеческие племена сразу) слово - вещь драгоценная, речь - это привилегия. Важно, кто говорит первым, кто последним. Старший, главный, любимый опознается по тому, кому доверено говорить (или молчать, в зависимости от ситуации). Молчание поэтому всегда есть знак смирения.

Молчание имеет удивительное следствие: улыбку, отражающую внутренний мир. Если я заранее знаю, что буду молчать, то мысли и чувства мои идут иначе. Они перестают быть подготовкой к высказыванию, к общению. Дурная мысль, дурное чувство знают, что не воплотятся в ругань. И оказывается, что они на это не согласны, что тогда они просто покидают нас. Злость превращается в грусть, и в ситуации, где я раньше бы выругался, я тихо улыбаюсь - тем более, что прекрасно понимаю, как бесполезна и даже вредна брань, и как мало зла в людях, совершающих зло. Им нужно улыбаться сострадательно, но не сердиться же на них, право слово. Слово делало меня участником битвы с ними, молчание делает меня сочувствующим им. Откинув последнее человеческое оружие - слово, молчащий сдается в плен и наконец-то открывает себя подлинному состраданию. А добрая мысль и доброе чувство прекрасно выражают себя и без слов, в улыбке же, но на этот раз просто доброй, без грусти, светлой.

Глубоко больной психически или просто пораженный чем-то человек часто умолкает. Он должен сказать слишком многое, или он должен сказать одновременно нечто противоречивое; организм отвечает своеобразным словесным обмороком. Так и с человеком, вступившим на путь праведности. Мы должны что-то говорить о других; мы должны говорить правдиво и одновременно милосердно. Но ведь это невозможно - совместить правду и милосердие. Остается умолкнуть. Мы должны говорить что-то о себе; мы должны выразить надежду на свое спасение и отчаяние в себе же. И это невозможно, и опять остается только молчать, когда и хвалить себя глупо, и притворяться, что не надеешься на спасение Христом тоже глупо.

*

Прелестный очерк Ел. Кудрявцевой "Моя тишина" (Большой город, 28.2.3): автор молчала неделю просто так. "Бессмысленность того, что я считала самым важным, меня озадачила. Необычным оказалось и то, что слушать людей на первых порах у меня просто не получалось: распирало о собственных слов". На третий день обнаружилось, что в Москве очень легко молчать - никто этого и не ждет. Записочек достаточно, и все еще сочувствуют. Одновременно память проснулась, прошла депрессия - потому что нельзя быть в депрессии, не ругаясь вслух. На шестой день прошло желание слушать музыку, людей и пр. Автор перестала писать записочки. Появилась сердитость. "Не было никакой возможности что-то соврать. Молчащий человек предельно честен. Он передает окружающим не информацию, а самого себя".

Молчать и не молиться! Все равно, что сесть в "Мерседес", не умея ездить.

*

Молчание греховно, когда другой нуждается в нашем слове, но молчание - добродетель, когда другой не нуждается в нашем эгоизме. Бессловесной скотине человек уподобляется обычно не когда молчит, а когда говорит, не обращая внимания на ближнего. Бывает молчание злобное, молчание сатанинское, убивающее другого, но Господь просит иного молчания - чтобы мир заполнился не нашей болтовней, а Словом Божиим. Мы боимся молчать, потому что боимся пустоты, потому и молчим часто, чтобы другого задушить пустотой. Однако, и болтовня точно так же душит человека. Душно всюду, где не дают места Богу. Молчание верующего есть, напротив, молчание воскрешающее. Воскрешает не верующий, воскрешает тот, в Кого веруем. Говорит или молчит человек в своё имя, во имя своего опыта, своего бодрячества - это не к добру. Говорит или молчит человек во имя Божие - это к добру. Тем не менее, молчание и речь не симметричны. Во-первых, верующий говорит о Боге, а о себе молчит. Мы проповедуем не своё здоровье, а Христово воскресенье. В тот момент, когда мы начинаем проповедовать веру как источник своего личного преуспеяния, достижения - мы уходит куда-то в эпоху до Воскресения, да и до Иова. Главная проповедь, возможно, после смерти - проповедь на языке вечности, проповедь не через явление живым в попытке их вразумить, а проповедь через молитву Богу. Она доступна и сегодня, эта проповедь на языке вечности - когда мы прощаем других, потому что выучили язык прощения, язык невозражения, язык непоучения, в общем, когда мы исцелились от проказы власти и от немотствующего бормотания эгоизма.

*

Есть лёгкое молчание зла. Сидеть и молчать, и в этом молчании сердиться. Лёгкость зла, лёгкость озверения, когда слово превращается в рык. Такое сердитое молчание, молчаливое осуждение всех и вся есть, прежде всего, разрыв с людьми, забвение того, что человечество едино и каждый отвечает за всех. Слово "прощаю" может говорить лишь Бог? Верно - и поэтому образ и подобие Божие в человеке в том, чтобы говорить "прощаю". Потому что наша способность говорить, обмениваться словами стала способностью обмениваться оскорблениями, сплетнями, взвинчивать друг друга.

Я выругался - и начинается неслышная цепная реакция, которая может закончиться тем, что моего любимого человека собьёт автомобилист, разгорячённый ссорой, в которой я абсолютно не участвовал. В современном мире любых двух людей разделяет не более десяти знакомств - то есть, чтобы обнаружить общих знакомых с президентом могучей державы или с великим мыслителем, достаточно "прозвонить" цепочку из десятка знакомых своих знакомых. Такой адский прозвон и осуществляют ежедневно без нашего ведома наши слова.

Даже расслабленный паралитик - и тот может превосходно участвовать в этом прозвоне.

Стоит это осознать - и начинается другое молчание, молчание покаянное, когда язык залипает и хочется никогда никому ничего не говорить. Если я не могу просчитать все последствия своих слов, если мои легковесные акустические упражнения оборачиваются мировыми войнами, тогда лучше бы так замолкнуть, так замолкнуть... Лечь в хрустальный гроб и ждать принца с поцелуями.

Нет, наоборот: восстать из гроба. Освоить самую сложную разновидность речи: беззвучное покаяние, беззвучную молитву, то, что может и должно составлять основу, по которой вышиваются слова. Научиться говорить сперва Богу, а потом - нет, не людям, а потом научиться давать Богу говорить через нас. Древние византийские поэты сравнивали апостолов с трубами органа, через которых прокачивается Дух Божий. Хотя бы сопелкой - но чтобы сопение было наше, а Дух Божий. Это красивее, чем когда мы трубим полнозвучно и сердито. А на высоте - на высоте молчание Божие. Можно подделать речь, но нельзя подделать молчание. Можно изготовить фальшивую ассигнацию, но нельзя изготовить фальшивый хлеб - хлеб всегда будет хлебом, из какой бы ни вышел пекарни. Вот и побыть пекарней для Бога.

*

Замечательное великопостное чтение - Томас Мертон, "Семена созерцания" (Москва, 2005, ун-тет Меня). Перевод, к сожалению, очень неровный, однако при любом качестве главная проблема та, что "созерцание" (греческая "теория") подразумевает в русском языке, прежде всего, пассивность, бездвижность, во-вторых - есть в этом слове привкус "разглядывания". Мертон предпочёл бы "исихия" - греч. "покой", но предпочёл не бунтовать против языка. В русском "исихия" понимают буквально - "молчание". Однако, далеко не всякое молчание есть мир и покой, и не всякий мир есть молчание. Евангелие - мир и покой, но не молчание. Самого Мертона раздражало, что "созерцание" понимают как задачу, цель - тогда как речь идёт о чём-то, что не "достигается", а что существует и лишь ждёт, когда мы перестанем суетиться перед зеркалом.

Все споры о том, на каком языке молиться, игнорируют простой факт: главное в любом языке - паузы между словами, молчание, которое и превращает речь в нечто объёмное и живое. Мертон смело (для христианина) призывает человека быть словом Божьим - то есть, сравняться с Христом. Быть таким, каким нас произносит Бог. Частью поэмы, а не окриком человечеству.

Человек подобен Богу, ибо не говорит прозой. Герой пьесы Мольера “Мещанин во дворянстве» был обманут: он, как и все люди, говорил поэзией. Прозой говорят техники, инженеры, политики. Остальные поэты, плохие либо хорошие. Поэтому возможна поэзия без рифмы, ритма, даже без слов. 

Говорить поэзией тяжело, человек тяготеет к речи как сигнальной системе, однозначной и не поддающейся различному пониманию. «Щелкни кобылу в нос, она махнёт хвостом». И никакого фрейдизма! Сказано копать отсюда и до обеда – так и копай. Только вот чем более речь превращается в приказ, тем ограниченнее сфера её применения, тем бесчеловечнее. Тем неудачнее результат. Однозначный итог всегда – смерть. Всё, что есть в человеке живого, расплывчато и не просто многозначно, а вообще не «значно». Слово отличается от знака как электрический  ток от электрической схемы.

Пост как воздержание от звучащего слова есть наслаждение интервалами между слов. В обычное время покой и мир - лишь паузы между мелкими и крупными стычками, завоеваниями и войнами, которые ведёт человек с окружающими. Вот оставить лишь паузы, а освободившееся место пусть подлечится.

ЯЗЫК ЛЮБВИ - ЯЗЫК

«Будете говорить новыми языками» - обещано в Евангелии (Мк 16 17). Это можно понимать ужасно материалистически: выучите новые языки, чтобы проповедывать Евангелие всем народам, и, действительно, эти слова звучат сразу после того, как Иисус отменяет предыдущее ограничение апостолов: проповедывать одним иудеям, на собственном, природном своем языке. Это можно понимать ужасно возвышенно: вам всем будет дан глоссолалии. Впервые этот дар проявился у апостолов в день Пятидесятницы, когда под воздействием Духа они говорили на странном языке, одинаково понятном всем присутствующим, среди которых были и иностранцы. Современная наука о языке считает в принципе возможным построении языка, который был бы в основном - и без всякого предварительного обучения - понятен всем людям; для этого нужно использовать психофизиологические основы всякой речи. Правда, ученые это на практике сделать не берутся - а Дух Святой мог это сделать и делал без помощи ученых. Но с течением времени такое говорение «новыми языками» вышло из церковной практике, потому что Духу Святому было важно не только привлечь иностранцев, но и сделать христианство их родным языком - а для этого нужно вполне материалистически учить, учить тщательно иностранные языки, прося у Духа более важный дар: не внезапное умение говорить на иностранном языке, но умение говорить на этом языке постоянно христиански.

В конечном счете, «новый язык» - это язык нашего повседневного общения. Только он все равно сперва кажется нам иностранным, и ему предстоит долго учиться. Дело в том, что всякий язык - русский, английский, французский - состоит из двух языков: языка ненависти и языка любви. Язык ненависти богат, изощрен, привычен. Во всякой ситуации легче всего обругать, всякое положение легче всего выразить на языке ненависти. Нам трудно овладеть даже нейтральным, так называемым «дипломатическим» языком. Нелегко научиться говорить хотя не «дурак», а «дядя Вася, ты неправ». Трудно сказать не «вали отсюдова», а «мне с вами не по пути». Пойди, догадайся, что вместо: «Ты, чего на ногу наступил» можно сказать: «Сударь, моя нога первая ступила на эту точку земной поверхности, но если вы настаиваете, я уступлю это место вам». Но насколько же труднее освоить язык не вежливого нейтралитета, а любви - активной и наступающей. Он есть, но иначе как Духом Святым, иначе как в молитве не научиться ему - и потому, действительно, говорение языком любви, пускай составные его части известны вам с детства, есть знамение Христова царствия и Духа.

 

 
Ко входу в Библиотеку Якова Кротова